ГлавнаяСофья МотовиловаВиктор КондыревАлександр НемецБлагодарностиКонтакты


Биография
Адреса
Хроника жизни
Семья
Произведения
Библиография
1941—1945
Бабий Яр
«Турист
с тросточкой»
Дом Турбиных
«Радио Свобода»
Письма
Документы
Фотографии
Рисунки
Экранизации
Инсценировки
Аудио
Видеоканал
Воспоминания
Круг друзей ВПН:
именной указатель
Похороны ВПН
Могила ВПН
Могилы близких
Память
Стихи о ВПН
Статьи о ВПН
Фильмы о ВПН
ВПН в изобр.
искусстве
ВПН с улыбкой
Баннеры

Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове

Григорий Глазов

Глазов Григорий Соломонович (настоящее имя: Глаз Григорий Соломонович; 24 сентября 1925, Артемовск Донецкой обл. — 1996, Львов) — поэт, писатель, сценарист. Член Союза писателей СССР с 1953 г.

В годы Великой Отечественной войны добровольцем с десятого класса ушел на фронт. Воевал в артиллерии и авиации, был дважды ранен. Награжден медалями.

После демобилизации в 1945 г. работал слесарем в ремонтных мастерских, учителем.

В 1951 г. окончил филологический факультет Львовского университета. Печататься начал в студенческие годы. Несколько лет работал в редакции областной газеты «Львовская правда».

Автор сборников поэзии «Мы мирные люди» (1951), «О друзьях-товарищах» (1955), «Эхо» (1958), «Острый угол» (1963), «Живу на земле» (1963), «Зерна памяти» (1964), «Грани» (1966), «Голос» (1966), «Ступени» (1970), «Пласты» (1973) и др.; книг повестей и рассказов «После нас» (1968), «Годы дальнего следования» (1973), «Я, ты и другие» (1975), «Вынужденный детектив» (1977), «Расшифровано временем» (1978) и др.
По сценариям Глазова были поставлены на Одесской киностудии фильмы «Ожидание полковника Шалыгина» (1983), «Обвинение» (1986).

Переводил с украинского. Произведения Глазова переведены на болгарский, венгерский, немецкий, польский языки.

...Оставались людьми

«О Викторе Некрасове. Воспоминания (Человек, воин, писатель)». — К.: Український письменник. 1992, стр. 54—67

Был конец сороковых. Два года как закончилась война. В будни и в праздники еще носили единственную, но привычно-удобную одежду — гимнастерки, сапоги. Еще вольно, необесценено и незастенчиво позвякивали ордена и медали на груди. Появились первые книги о войне. Но в них покуда не была сказана та правда, которая потом придет, как исповедь, и отверзнет людям очи при чтении обжигающих повестей Василя Быкова, Григория Бакланова и иных авторов «лейтенантской» прозы.
Между тем многие из нас, и сочинитель этих заметок в том числе, не догадывались или не понимали, что уже высоко поднята планка, на которую потом, корпя над своими рассказами, повестями, романами, будем задирать голову: как достичь? Этой планкой уже стала в ту пору книга «В окопах Сталинграда». Автором ее был Виктор Некрасов. Кто мог думать тогда, что лучшие книги о войне выйдут из «Окопов Сталинграда»?
Повесть эту я прочитал тогда же, особого впечатления она на меня не произвела по странной аберрации души. Значительно позже я понял, в чем дело: книга была о нас, о той окопной правде, которой я насытился по горло, которую знал, испытав на собственной шкуре, а мне, только-только смывшему с себя грязь траншей и бездорожья, повесть эта снова напоминала то, что я хорошо знал. «Я бросаю гранату наугад вперед, во что-то чернеющее. Бросаюсь рывком. Чувствую каждую мышцу в своем теле, каждый нерв. Мелькают в темноте, точно всполохнутые птицы, фигуры. Отдельные выкрики, глухие удары, выстрелы, матерщина сквозь зубы. Траншея. Осыпающаяся земля. Путаются под ногами пулеметные ленты. Что-то липкое, теплое, липкое... Что-то вырастает перед тобой. Исчезает...» Все знакомо. Зачем же мне все это опять? Хотелось иной правды — парадно-романтической, мы жаждали отвлечься от крови, смертей, тяжкого окопного быта, жаждали красивой сказки. И потому первые книги о войне с полуправдой деталей и ложью мыслей и чувств героев были милы разуму и сердцу, еще не начавшим тосковать по той трудной юности, которая осталась для одних в окопах Сталинграда, для других — по иным городам и весям лежавшей в развалинах страны и дальше — за ее пределами. Еще свежа была радость, что вернулся живой, качала на своих волнах эйфория Победы, воспринималось только то, что совпадало с таким настроением души...
Я думал об этом, не без повода вспомнив те наивные ощущения спустя почти двадцать лет, стоя у львовской гостиницы «Интурист» в ожидании автобуса, в котором должен был приехать Виктор Некрасов.
Накануне вечером из Киева позвонил писатель Михаил Пархомов:
— У меня к тебе просьба: во Львов автобусом поехал Вика Некрасов. Кажется, с какими-то спортсменами. Оказия. Ты встреть его, найди, покажи город. У него во Львове никого нет. Проследи, чтоб все было в порядке. Он на сутки.
— Но я с ним не знаком, — заколебался я, не очень представляя себя в роли опекуна человека, чье имя гремело по всей стране, чья писательская слава заслуженно и прочно была утверждена книгами, в адрес которого вместе с тем летела официальная ругань с газетных полос, несмотря на то, что для миллионов людей Виктор Некрасов стал символом писательской совести и гражданского мужества. — Он может меня послать... — еще раз усомнился я.
— Не пошлет... Познакомишься. Он знает про тебя, — сказал Пархомов.
— Как я его узнаю?
— Худощавый, смуглый, черные усики, в ковбойке, галстук не носит...
В общем — звонок как звонок, ничего необычного в просьбе оказать внимание человеку, который впервые едет в город, где у него никаких знакомых. И все же, как я догадался, была и причина для беспокойства у Пархомова, дружившего с В. Некрасовым с предвоенных лет и много paссказывавшего мне о своем приятеле как о человеке веселом, компанейском, легко, может быть, даже слишком, шедшим на знакомство с разными людьми, нередко корыстно пользовавшимися широтой его натуры, доброжелательностью и отзывчивостью. В силовое поле его характера, как стружка на полюса магнита, налипали пожилые и юные, искренние и недобрые, единомышленники и провокаторы. Кое-кто из этих «доброжелателей», как я понял из разговора с Пархомовым, увязался за Некрасовым и в эту поездку. Именно от них просил меня Пархомов уберечь его известного друга...
Я узнал его сразу, едва автобус припарковался в переулке за «Интуристом» и из створчатых дверей автобуса начали выходить спортсмены. Он выделялся по возрасту и облику — человек с тонкими усиками над губой, смуглый, узколицый, в вылинявшей ковбойке, в серых брюках, пузырившихся на коленях, и в стоптанных сандалиях.
— Виктор Платонович! — окликнул я, подходя.
— В чем дело? — резковато спросил он, разглядывая меня пытливыми, воспаленными от усталости глазами.
Я назвался.
— А, это ты! — он протянул руку, сухую, сильную, представился: — Вика.
Разница между нами была в четырнадцать лет. Я не представлял себе, как смогу обратиться к нему «Вика». Но он как бы устранял все это, легко и естественно переходя на «ты», ненарочито приглашая к этому других. В нем было естественно все: короткая стрижка с челочкой, очень неприметная одежда, манера общения. Никаких вещей он не имел.
— Куда пойдем? — спросил сразу.
— Может, позавтракаем? — предложил я, не сомневаясь, что с этого положено начинать, дабы проявить гостеприимство. — В Стрыйском парке есть ресторанчик.
— Ладно, веди. А знаменитое львовское пиво там есть? Пить хочется. — Он оглянулся: приблизились два патлатых парня, выскочивших из автобуса. — Я с приятелем, — обратился он к ним. И уже мне: — Пошли?
Проблема была решена...
Мы двинулись по городу. Шли медленно. Он разглядывал здания, иногда отступая с тротуара на дорогу, задирал голову, чтобы охватить взглядом заинтересовавший его дом или какие-нибудь детали. Я понимал: как архитектор, он любовался профессионально, оценивал, сравнивал. Иногда бросал едкое замечание, крепкое словцо.
— Какой ж... пришло в голову влепить сюда эту витрину? Дамские ночные рубашки под такие волюты?! Это же восемнадцатый век!
Мы уже были на полдороге, когда он вдруг спросил:
— Почтамт далеко? Нужно маме позвонить.
Я удивился, с какой серьезностью произнес это далеко не молодой и не слывший сентиментальным человек. Много позже я узнал, как он дружен с матерью, как заботлив, предупредителен, галантен, с каким добрым юмором выслушивает ее просьбы и наставления, исполняет прихоти не очень терпимой, старомодной в хорошем смысле женщины...
После почтамта я предложил сесть на трамвай — до Стрыйского парка было не так близко, но Некрасов настоял идти пешком — хотел видеть город, о красоте которого был наслышан. У входа в парк, не выдержав зноя, остановились у желтой бочки на колесах с надписью «пиво». Выпили по кружке, не спеша, покуривая, разговаривая...
Столики в парковом ресторанчике были под открытым небом, над ними провисала выгоревшая ткань зонтиков. Мы взяли что-то поесть, от водки В. Некрасов отказался — жарко, сказал:
— Давай еще пива, а? Воблы бы, — и рассмеялся. — Приедешь в Киев, какую-нибудь тараньку найдем.
Речь его была проста, в ней напрочь отсутствовало желание и потребность изъясняться литературно. Первое впечатление о человеке врезается в память особо. Потому, быть может, и запомнилось, что даже о вещах серьезных говорил он языком бытовым, я бы сказал, языком улицы, не чурался сленга, послушать со стороны — могло показаться, что этот небрежно одетый мужчина и есть «человек улицы»...
Потом мы шли по парку, по полого поднимавшейся аллее, он часто останавливался, чтобы прочитать надпись на табличке с названием породы дерева или кустарника и говорил о парковой архитектуре старых русских усадеб, Англии и Франции. В его простую речь легко, непринужденно входили классические термины и названия из высокого штиля, необходимые для предмета розговора, он тонко отмечал детали, составлявшие в целом красоту того, о чем шел разговор. Не просвещал меня, а рассказывал как бы для своего удовольствия о различиях во французских и английских принципах парковой архитектуры.
Так мы поднялись к выходу на Стрыйскую улицу, и тут я привлек его внимание к еще одной городской «достопримечательности» — недавно воздвигнутому монументу Славы. Это — стена из черного мрамора с барельефным изображением почти в человеческий рост отдельных моментов из истории Советской Армии. Перед стеной рядышком застыли две гигантские скульптуры — солдат в каске и молодая женщина.
В. Некрасов долго смотрел на эти циклопические существа, выражением своих лиц, вернее, полным его отсутствием, безмыслием в позах, — они торчали, как на плацу, — не взывавшие ни к мысли, ни к чувству. Ни к радости, ни к скорби. Фигуры просто подавляли своими размерами. .
— Как можно было во Львове, с его архитектурой, ставить таких мастодонтов! — покачал головой В. Некрасов. — Они же бесполые! — Худощавое лицо его стало злым, глаза еще раз обвели весь монумент, как бы удостоверяясь напоследок, что он прав в своей оценке.
Он что-то еще сказал о времени, в котором только и могло возникнуть подобное направление в скульптуре. И тут же начал читать стихи. Тогда я запомнил лишь отдельные строчки. Сконфуженный, будто я был создателем этого монумента, даже не спросил его, кто автор этих стихов. Года через два или три ленинградская поэтесса, ныне покойная, Елена Рывина прислала мне эти стихи с просьбой не распространять, дабы у автора не было неприятностей. А написал их прекрасный поэт-ленинградец, в ту пору еще молодой и, слава Богу, ныне здравствующий и широко печатающийся Александр Кушнер. С его любезного разрешения привожу стихотворение полностью:

          У парка культуры в простенке,
          борясь молчаливо со злом,
          спортсмены стоят и спортсменки.
          Тот с парусом, этот с веслом.

          И видно, что мощное тело
          гораздо важней головы.
          Кто каменных вас понаделал?
          И что означаете вы?

          Когда-нибудь лет через тыщу,
          споткнувшись о каменный пуд,
          потомки такую бабищу
          из праха на свет извлекут.

          Неправда, мы были иными —
          и легче, и тоньше, пойми!
          Нас сделать хотели такими,
          а мы оставались людьми!

Пешее путешествие по Львову мы заканчивали под вечер. Некрасов был неутомим. Он ничего не записывал, отказался, когда я предложил купить путеводитель, снабженный иллюстрациями и хорошим комментарием к ним знатока Львова, искусствоведа Г. Островского.
— Где мы еще не были? — спросил В. Некрасов, улыбаясь и утирая ладонью капельки пота со лба. — Или устал уже? — посмеивался, как человек, привыкший в своих путешествиях помногу ходить самостоятельно, выискивая для себя что-то важное, незнакомое, но очень нужное.
За все время, что мы бродили по городу, он ни разу не остановился возле магазинной витрины, ни разу не высказал желания войти внутрь, словно магазины для него не существовали. Впрочем, лишь однажды он придержал шаг возле магазина канцелярских товаров.
— Заглянем? — спросил. — С детства люблю писчебумажные, — старомодно назвал он магазин с вывеской «Канцтовары».
Мы вошли. Он не стал ничего покупать и, как я понял, не собирался, но с мальчишеским интересом разглядывал все, что лежало под стеклом прилавка и на полках.
— Фирма «Хаммер» или «Фабер», — засмеялся он, показав пальцем на коробку цветных карандашей со странным названием «Тактика». — Это были карандаши! Никогда не пользовался?
— В детстве отец покупал, — вспомнил я.
— Я б и сейчас купил, — как-то сокрушенно сказал он. — Пошли отсюда...
Завершали мы этот день на тихой узенькой улочке Армянской, в одной из самых старых частей города, где две легковые машины едва ли разминутся и где почти на каждом доме висят таблички с напоминанием, что это — памятник архитектуры и он охраняется законом. Такая табличка висела, да и поныне висит, на шедевре средневекового зодчества Армянском соборе, который создавался и 1363—1370 годах. Мы осмотрели собор с обеих его внешних сторон — с улицы Армянской и Краковской, а затем спустились по лестнице во дворик. Некрасов был поражен, он оживился:
— Вот это да! Восток в Европе! Сюда надо было сразу идти, а ты меня повел смотреть эту бабу с солдатом! — он ходил вдоль стен, разглядывал здание, каждую, казалось, его грань, любовался красотой, строгим изяществом и необычностью этого строения для европейского облика Львова.
В нишах во дворике стояли хачкары из песчаника — надмогильные памятные плиты с вязью полуисчезнувших от времени надписей, и Некрасов, чуть склонившись, приближал к ним лицо и водил пальцем, словно пытался прочитать слова, начертанные алфавитом Месропа Маштоца.
Несмотря на то, что собор, как вещала табличка, считался памятником архитектуры и охранялся законом, он являл собой пример бесхозности и варварства. Запущенный до предела, со следами ранних и нынешних разрушений, некоторые хачкары были разбиты, валялись куски отломов, было ясно, что со временем они исчезнут навсегда. В некоторых местах стены исцарапали любители оставлять свои автографы, вроде «Вася+Лиля=любовь».
— Во! Видал! — В. Некрасов указал пальцем. — След пещерного человека. — Он был зол, потрясенный гибнущей красотой. — На всякое монументальное г... гробим миллионы. А чтоб сберечь такое, — кивнул он на собор, — крохоборничаем... Ладно ваши местные культуртрегеры с нищим бюджетом... Но министерство культуры!.. Армяне тоже хороши! Скинулись бы с Украиной, с министерством культуры на реставрацию. Хотя бы хачкары армяне увезли в Ереван. Кто знает, что на них записано? — он сказал именно «записано», а не «написано», как бы охватывая этим словом века и эпохи, в которые народ вел летописи своей истории. Он тонко чувствовал нюансы слова.
Я заметил, что местные власти обращались в какие-то инстанции, вроде были обещания изыскать средства.
— Лепет! — оборвал меня Некрасов. — Обещали! Знаю я эти обещания!..
С тех пор, как мы с Некрасовым покинули дворик Армянского собора, прошло четверть века. Собор продолжает разрушаться. Хачкары куда-то исчезли. Куда? Хочется верить, что кто-то совестливый укрыл их, чтоб сохранить. Я не раз говорил армянским друзьям-писателям, деятелям культуры, они собирались объединить усилия с реставраторами Украины. Но воз и поныне там.
Когда мы вышли в центр, Некрасов вдруг спросил:
— «Интурист» далеко?
— Нет, в двух шагах.
— Ладно, ты иди домой. Я сам доберусь. Спасибо тебе, — как-то торопливо сказал он. — Будешь в Киеве, звони.
Попрощались.
Через месяц я получил от него бандероль — однотомник избранного. Книга была потрепанная, надорванный титульный лист был аккуратно подклеен полоской бумаги, на нем дарственный автограф, в скобках приписка: «...ремонт за счет автора».

Следующая наша встреча произошла в обстоятельствах необычных, в совсем уж трудные для Некрасова времена. Да и не только для него. Хрущевская «оттепель» окончилась вовсе. Началась слякоть. Вольнолюбивые надежды и деяния, очнувшиеся после XX съезда, были загнаны и мрачный тоннель, в конце которого погасили свет. Охота за ведьмами шла по всей стране. В Белоруссии топтали Василя Быкова. На Украине тоже шли идеологические погромы. Заталкивали кляпы в рот прекрасным поэтам, прозаикам, критикам: Лине Костенко, Дмитру Павлычко, Ивану Драчу, Миколе Винграновскому, Борису Харчуку, Ивану Дзюбе и многим другим.
В этой атмосфере однажды в Киеве было назначено республиканское идеологическое совещание. Все понимали, что это не совещание, совещаться с нами не собирались, а скликали для морального избиения одних и назидание другим. Специально упоминаю об этом подробно, поскольку В. Некрасов в этом действе один из главных героев.
В Киев я приехал около девяти утра и с вокзала отправился не в гостиницу «Москва», где Союз писателей бронировал приезжим номера, а по привычке поехал на улицу Полупанова, 10, где в ту пору размещался корпункт «Литературной газеты», возглавляемый тогда писателем Владимиром Киселевым. Там был своеобразный клуб, где часто собирались «потравить» близкие по духу, по мысли и слову, в той или иной мере дружившие между собой люди: Виктор Некрасов, Николай Дубов, Михаил Пархомов, названный уже Владимир Киселев, второй корреспондент «Литературки», ныне возглавляющий корпункт Григорий Кипнис, заглядывал сюда и элегантный Владимир Владко.
В то утро все они были там.
— Ну вот, наконец-то объявился «третий», — весело сказал Некрасов, хотя он отлично знал, что в сессионном зале Верховного Совета, где должно проходить совещание, на его долю веселья достанется мало. И все же... — Кто пойдет за закусоном? — подмигнув, заключил он.
Самыми младшими были я и Григорий Кипнис, потому не мешкая мы отправились к гастроному на углу и к ларьку напротив.
— Не забудьте минеральной воды и пива, — напомнил В. Некрасов.
Закуска была нехитрая: неведомо когда и где выловленная и изжаренная рыба, плавленые сырки и банка маринованной тюльки. Когда вернулись, стол уже был сервирован — накрыт старой газетой, выдранной из подшивки, на ней стояли две бутылки водки, лежал нарезанный крупно хлеб и куски вареной колбасы. За разговорами время текло быстро. У Киселева и Кипниса были свои служебные заботы: из «Литгазеты» на это совещание прибывало их высокое начальство, — совещанию на Украине придавалось большое значение, ждали выступления самого Подгорного, первого секретаря ЦК КП Украины, — решалось по телефону, в каком объеме и как давать отчет в газету об этом идеологическом событии, и Кипнис куда-то уезжал, то ли в Союз писателей, то ли в гостиницу, — проверить, чтоб не было накладок с номерами для руководства «Литгазеты».
Прежде чем мы разошлись, Некрасов попросил меня завтра, когда должно было открыться совещание, сесть поближе к трибуне и по возможности подробней записать все, что будут говорить о нем. Все понимали, что он будет одной из главных мишеней.
Не буду приводить здесь цитаты из выступлений разных мелких литературных приспособленцев, в чьих речах в большей или меньшей степени Некрасов фигурировал как идеологический враг. Хотя это и любопытно, но все-таки мелочь. Имена этих людей, многие из которых здравствуют и поныне, закатились за литературный небосклон в небытие. Интерес представляют персоны иного масштаба, именно их присутствие, их слова подчеркивают степень страха, который испытывала тогдашняя идеология перед Некрасовым.
Не помню уже, в какой день совещания выступил Н. В. Подгорный, человек невежественный, грубый, безапелляционный. Он раздавал налево и направо ярлыки, которые, в сущности, обрекали многих талантливых писателей Украины либо на молчание, либо — как альтернатива — на покаяние. И, конечно же, большой залп этого «главного калибра» бил по «пособнику наших идеологических врагов» Некрасову. В основном, ругань в его адрес шла за опубликованные в «Новом мире» великолепные путевые очерки «По обе стороны океана» («В Италии», «В Америке») и «Месяц во Франции». Инкриминировалось и то, что Некрасов поддержал официально обруганный на всю страну превосходный фильм режиссера Хуциева «Застава Ильича», который якобы вбивал клин между поколениями отцов и детей. В ту пору это было расхожее обвинение.
Некрасова потребовали на трибуну. Он шел не спеша по проходу, внешне спокойный, в аккуратном костюме, но все же без галстука, белый воротник сорочки «апаш» свободно лежал поверх воротника пиджака, оттеняя смуглую жилистую шею. Он взошел на трибуну. Зал затих, ожидая, что скажет, как станет каяться главный обвиняемый. Некрасов выдержал долгую паузу и начал говорить. Фразы были четкие, лаконичные. И суть того, что он говорил, и форма, и абсолютно ровный — без пафоса или захлебывания — голос свидетельствовали о высочайшем чувстве собственного достоинства. Кто знает, чего ему стоила эта сдержанность? Позже, в перерыве, в кулуарах, даже недруги или просто люди, не очень симпатизировавшие ему, уважительно отмечали мужество Некрасова, отмечали, может быть, завистливо, тайно сознаваясь себе в собственном малодушии.
Здесь я приведу не по стенограмме, а по своим записям часть этого выступления.
— Я не молод, — начал Некрасов. — Отношу себя к категории отцов, а не детей. Я — 1911 года рождения. Но как писатель отношу себя к семнадцатилетним. За время своей работы я понял, как она трудна. Писателя слушают миллионы. Поэтому прежде, чем что-то напечатать, нужно подумать. И я всегда помнил об этом... Кое-кто говорил: «Выйди на трибуну, признай ошибки, это будет самое правильное. Но если бы я сделал хотя бы только это, я перестал бы уважать себя. Я еще раз прочел очерки... Меня упрекнули, что я за огнями Бродвея не увидел трущоб. Я понял это фигурально. Но я постарался увидеть, что в Америке хорошего, что плохого. Мне, как архитектору, была интересна архитектура. Мне нравился народ. Но я говорил и об упадке духа, культуры. Я говорил о трагедии американской молодежи... Я очень доволен, что Хуциев вернется к своей картине, и мы получим удовольствие...
В этом месте Подгорный бестактно перебивает:
— Это мы еще посмотрим, какой она будет, а вы писали о том, какая она есть...
Кто-то поддакнул с места:
— Мы читали, что вы писали!
— Я прошу меня не перебивать! — резко бросил в зал Некрасов. — Я отметаю клеветнические утверждения, что чернил нашу действительность. Заявляю с этой трибуны: это нечестно по отношению к коммунисту и согражданину... Меня обвиняют, что я не так описал Мамаев курган...
Подгорный (опять перебивает):
— А вы его видели?
— Да! — усмешливо отвечал Некрасов. — Я хочу закончить тем, с чего начал...
И тут его перебивает Скаба — секретарь ЦК КП Украины по идеологии:
— У вас есть более серьезные срывы. Вы заявили, что вы ньюреалист (?!), а не социалистический реалист.
— Прошу меня не перебивать! — парировал Некрасов, повернувшись к президиуму. — Я как писатель и коммунист ставлю перед собой одну задачу: писать правду и только правду, за которую мы сражались в окопах Сталинграда...
Он поправил челку, сошел с трибуны и с высоко поднятой головой направился к своему месту. Его провожало гробовое молчание. Зал на какое-то мгновение обомлел. А потом, как обвал, — аплодисменты. Помню деталь: многие «храбрецы» аплодировали, опустив руки вниз, упрятав их между колен.
Вот еще один образчик из выступления Подгорного, точно отражающий полицейский и «интеллектуальный» уровень того совещания:
— Профессор Киевского политехнического института Фаерман, теплотехник, занимается пропагандой абстракционизма. Недавно он прислал в ЦК письмо с обвинением в том, что партия губит искусство: «Мы должны по-большевистски овладеть методом абстракционизма, диалектически разработать и дать марксистское толкование». Мы вызвали его и беседовали. Не знаем, поможет ли ему...
И опять Некрасову:
— ...Все убедились, что Некрасов не признал критики. Он путается в оценках порочного материала Хуциева... Товарищ Некрасов или ничего не понял, или не хотел понять. А говорил так же беспринципно, как и его писания. «В окопах Сталинграда» Запад не печатает, а вот «Киру Георгиевну» и другое схватил. Вот вы и подумайте, о какой правде вы хотите писать. От его выступления веяло мелкобуржуазным анархизмом. А критика все время молчала. Молчала и писательская общественность... — злобно науськивал Подгорный.
Под вечер мы опять собрались почти в том же составе на корпункте «Литгазеты».
— Ты все записал? — спросил меня Некрасов.
— По возможности.
— Читай!
Все понимали, что в том состоянии, в каком он сходил с трибуны, несмотря на внешнее спокойствие, он едва ли запомнил в деталях все, что говорил сам, что говорили ему, да и саму атмосферу зала.
Достав блокнот, я по беглой записи воспроизвел. Все сидели удрученные, понимая, что грядет. Сталинизм вновь поднимался на свои уцелевшие баррикады...

Через несколько лет в моей семье случилась беда: заболел отец жены, диагноз оказался самый страшный, сделали палиативную операцию. Мы понимали: отец обречен. В беседе врачи сказали: «Вы же знаете, против этого никаких лекарств нет... Правда, швейцарцы вроде создали недавно препарат, на котором больной может продержаться год-другой. Но мы этот препарат и в глаза не видели...»
Я вспомнил, что у Некрасова в Швейцарии жил дядька. После долгих колебаний и раздумий, оправдывая свое решение тем, что речь идет о человеческой жизни, я позвонил Некрасову в Киев, объяснил, в чем дело. Он сказал, что дядька очень стар, немощен, живет в глуши да к тому же беден.
— Но я что-нибудь придумаю, — не очень обнадеживающе заключил Некрасов.
Через месяц, когда я уже забыл об этом разговоре, вечером раздался телефонный звонок из Ленинграда. Незнакомый человек сообщил, что я должен назавтра встретить поезд Ленинград— Львов и у проводницы шестого вагона Клавы получить посылку. И больше никаких подробностей. На все мои вопросы человек этот ответил, что сам толком ничего не знает, просто выполняет чью-то просьбу.
Я ломал голову: что за посылка, от кого, не розыгрыш ли? Но на следующий день на вокзал все-таки поехал. Вагон шестой. Действительно, проводница Клава вручила мне аккуратно упакованную и заклеенную скотчем посылочку размером с четыре пачки сигарет. Дома, нетерпеливо вскрыв ее, мы обнаружили картонную коробку с ампулами и листок аннотации. На коробке по-французски и по-немецки было написано название того самого лекарcтва. Стало ясно, что это провернул Некрасов. Но почему из Ленинграда, почему он не позвонил, не предупредил?..
Врачи были поражены, что мы смогли достать только что появившийся на Западе препарат, да так быстро. Тесть продержался на этих уколах еще полтора года, почти до последних дней даже ходил на работу. Для обреченного человека это было подарком, цену которого определить невозможно.
Миновал год или два, сейчас уже не помню. Как-то вечером задребезжал телефон. Я снял трубку и услышал веселый голос Некрасова, Звонил он из Киева.
— Привет! Тут у меня гостья из Парижа, мой друг и переводчик мадам Л. Д. (не расшифровываю инициалов мадам Л. Д., поскольку не испрашивал на это ее согласия. — Г. Г.) Она хочет тебя поблагодарить за подарок.
— За какой подарок? — оторопел я, не понимая, кто такая мадам Л. Д. и почему она должна меня благодарить.
— Она наша благодетельница. Ей очень понравилось ожерелье, которое ты ей подарил! — сердито крикнул он, разгневанный моей недогадливостью. — Передаю трубку! — заторопился Некрасов, уходя от моих дальнейших расспросов.
Мадам Л. Д. хорошо говорила по-русски, правда, с акцентом и слегка грассировала:
— Я очень вам признательна! Ожерелье прекрасное, чудесный янтарь! Большое спасибо! Но вы напрасно так потратились...
Я что-то лепетал в ответ, вроде: «Ну что вы! Какие пустяки!.. Стоит ли об этом говорить?»
— Помогло ли лекарство? — спросила она. И тут я понял, в чем дело.
Потом трубку снова взял Некрасов.
— Видишь, все в порядке, — засмеялся он.
— Сколько я тебе должен? — я понимаю, что он, человек не мелочный, размахнулся, когда дарил от моего имени ожерелье мадам Л. Д. Да и, судя по ее восторгу, я догадывался, что ожерелье «потянуло» немало.
— Сто граммов! — коротко ответил В. Некрасов.
— Нет, серьезно? С какой стати?!
— Чего ты мелочишься? Мы с тобой фронтовики или нет?..
Позже я узнал, как развивался этот сюжет. После моего звонка о лекарстве Некрасов тут же позвонил в Париж, мадам Л. Д., она купила лекарство, передала его с кем-то из артистов Ленинградской филармонии, гастролировавшей в ту пору в столице Франции, вероятно, указав им мой адрес, сообщенный Некрасовым.

Последний раз мы встретились незадолго до его новой поездки во Францию, ставшей, в сущности, изгнанием с Родины.
Он приехал во Львов с женой Галей. Ужинали у меня дома. В. Некрасов был в темном костюме, с привычно выложенным поверх пиджака воротом светлой сорочки. Прекрасный собеседник и веселый в застолье человек, и этот вечер он был молчалив, в основном разговаривала Галя, а он либо кивал, либо бросал краткую реплику в подтверждение ее слов.
Потом мы подошли с ним к книжным полкам. Он обвел взглядом ряды книг и вдруг сказал, указав на один томик:
— Зачем ты держишь это?
— У него неплохие повести, — ответил я, имея в виду автора этого томика.
— Он больше ничего путного не напишет. Кончился: продался. Написал сценарий за лауреатство и сумасшедшие гонорары... Ну да Бог с ним...
Я знал, что Некрасов отказался писать этот сценарий...
Мы пили сухое закарпатское вино, Некрасов односложно отвечал на вопросы, был задумчив, иногда потягивал из бокала и после каждого глотка легко проводил пальцем по нижней кромке аккуратных черных усиков. Что-то грустное шло от его спокойствия и сдержанности, словно в глубине души он уже все просчитал и знал наверняка, чем и как закончится эта предполагавшаяся на длительный срок поездка во Францию...
Часов около одиннадцати я пошел провожать дорогих гостей до гостиницы, где они поселились. Попрощались у гостиничных дверей. Я видел, как Некрасов удалялся в сумрак холла и скрылся в лифте. Мог ли я думать в тот момент, что это навсегда?..

Львов, 1989.

2014—2020 © Международный интернет-проект «Сайт памяти Виктора Некрасова»
При полном или частичном использовании материалов ссылка на
www.nekrassov-viktor.com обязательна.
© Viсtor Kondyrev Фотоматериалы для проекта любезно переданы В. Л. Кондыревым.                                                                                                                                                                                                                                                               
Flag Counter