ГлавнаяСофья МотовиловаВиктор КондыревБлагодарностиКонтакты
`


Биография
Адреса
Хроника жизни
Семья
Произведения
Библиография
1941—1945
Бабий Яр
«Турист
с тросточкой»
Дом Турбиных
«Радио Свобода»
Письма
Документы
Фотографии
Рисунки
Экранизации
Инсценировки
Аудио
Видеоканал
Воспоминания
Круг друзей ВПН:
именной указатель
Похороны ВПН
Могила ВПН
Могилы близких
Память
Стихи о ВПН
Статьи о ВПН
Фильмы о ВПН
ВПН в изобр.
искусстве
ВПН с улыбкой
Баннеры

Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове

Яков Хелемский

Хелемский Яков Александрович (Айзикович) (18 (31) января 1914, Васильков, ныне Киевская область — 6 сентября 2003, Москва) — поэт, прозаик, переводчик. Лауреат Государственной премии им. Я. Коласа БССР (1980). Заслуженный деятель культуры БССР (1968). Член СП СССР (1945).

Печатался с 1931 года.

В годы Великой Отечественной войны был писателем фронтовых газет «На разгром врага», «Суворовец».

Выпустил около 20 лирических сборников.

Автор многих популярных песен. Среди них — «Когда поет далекий друг», «Пани Варшава», «Как делишки, старик», «Это вам, романтики», «Под нашими спортивными знаменами».
Музыку к песням на стихи Я. Хелемского писали известные композиторы: М. И. Блантер, В. И. Мурадели, Б. А. Мокроусов, Э. С. Колмановский, Я. А. Френкель, О. Б. Фельцман. Большинство его песен исполнил М. Н. Бернес.

Произведения:

Поэзия:
  • По Орловской земле: Стихи. М., 1944
  • В пути: Стихи. М., 1948
  • Встречи друзей: Стихи. М., 1955
  • Ветераны: Сборник стихотворений. М., 1957
  • Там, где ты прошел: Сборник стихотворений. М., 1957
  • Середина лета: Стихи. М., 1960
  • Улица Луны: Стихи. М., 1964
  • Неприкосновенный запас: Стихи. М., 1965
  • Вторая половина дня: Сборник стихотворений. М., 1967
  • Лирика. М., 1968
  • Листва: Стихи. М., 1972
  • Из года в год. Минск, 1973
  • Избранные стихотворения. М., 1974
  • Четвертая ступень: Сборник стихотворений. М., 1977 (Книга стихов)
  • В начале седьмого…: Сборник стихотворений. М., 1981
  • Избранное. М., 1983
  • Поздние беседы: Книга лирики. М., 1986


  • Проза:
  • Все на одной планете. М., 1965. В соавторстве с Р.Бершадским
  • На темной ели звонкая свирель. М., 1971
  • За холмами Гренада… М., 1977
  • Три года разницы. Документальная повесть о Викторе Некрасове. Журнал «Радуга» (Киев), 2002, № 10, стр. 99-142


  • Переводы:
  • Кулешов А. А. Грозная пуща. М.. 1956 (Библиотека «Огонек»; № 29-30)
  • Танк М. Стихи с дороги. М.. 1958
  • Танк М. Восток зарей пылает. М., 1959
  • Бровка П. А дни идут... М., 1961
  • Перевожу стихи товарища. Минск, 1962
  • Кулешов А. А. Новая книга. М., 1964
  • Ключ: Страницы белорусской лирики. Минск, 1968
  • Бровка П. Шаги. М., 1975 (Библиотека «Огонек»; № 39)
  • Бровка П. Ты — моя пчелка. Минск, 1976
  • Танк М. Нарочанские сосны. Минск, 1977 (Книга новых стихов)
  • Четыре мастера: П. Бровка, М. Танк, А. Кулешов, П. Панченко. Минск, 1984 (Книга переводчика).


  • Награжден орденом Красной Звезды (18.8.1942), двумя орденами Отечественной войны II степени (9.6.1945; 6.4.1985), орденами «Знак Почёта» (1960), Дружбы народов (1984), медалями.

    Три года разницы1

    Документальная повесть о Викторе Некрасове

    «Радуга» (Киев), 2002, № 10, стр. 99—142



    Обложка журнала

    Содержание




    1. ГЛАВА ПРЕДВАРИТЕЛЬНАЯ

    Когда я впервые увидел не то в «Огоньке», не то в «Литературном обозрении» один из его последних портретов, горестное чувство охватило меня.
    Конечно, старость никого не красит. Вероятно, сейчас я выгляжу не лучше.
    Тем более что мне теперь уже больше лет, чем ему было в те дни, когда кто-то из близких запечатлел позднюю пору земляка. Но себя-то я созерцаю ежедневно — к этому обязывает утреннее бритье — и уловить постепенность собственных метаморфоз не так-то просто.
    Зато чужие перемены различаешь без труда.
    А уж эта парижская фотография...
    Его усики, некогда лихие, побелели, утратив прежнюю победоносность. Брови, все еще черные, печально вздернуты. Смоляной чубчик превратился в седые космы, беспорядочно падающие на изморщиненный лоб. Под глазами — отеки.
    Щеки запали. Жилистая шея в складках. И хотя по-прежнему дает знать себя п о р о д а, хотя ощутимо необоримое чувство достоинства, хотя неизменная кобойка, как всегда, нараспашку, — во взгляде проступает некая отрешенность. Даже сигарета, зажатая в углу рта, свисает безвольно, кажется, незажженная. Может, и курить уже не больно хочется.

    _______________________

    1 Журнальный вариант документальной повести.

    Я не вправе что-либо утверждать. Даже личное свидание, тем более одноразовое и краткое, не дает такой возможности, о чем свидетельствуют воспоминания тех, кто, будучи в командировке, мимолетно встретились с бывшим киевлянином в Париже.
    Их впечатления поневоле поверхностны.
    А можно ли доверять мгновенному снимку? Тут ведь не исключена случайность. Мало ли какое настроение накатило на человека, вдруг оказавшегося перед объективом? Может, в другие дни он выглядел собранней и бодрее. А тут как раз — это бывает у пожилых людей — вдруг почувствовал себя скверно. Может через несколько часов ему стало лучше, и он, побрившись, выпрямившись, отправился по привычному маршруту в любимое заведение — принять стопаря или — ничего не поделаешь — ограничиться пивом. А там уже и поднести зажигалку к сигарете любимого сорта «Голуаз», которая снова стала желанной.
    Все так. Однако, взглянув на фотографию, я поверил ей. Просветы просветами, а преобладающее состояние — вот оно. Вероятно, тут сказалась особая острота моего восприятия. Не только возрастная. Увиденное было с чем сравнить.


    * * *

    Кадр, запечатлевший парижскую старость киевлянина, подчеркнувший все его морщины и седины, возвратил меня по закону контраста к истокам. Сработал детонатор, именуемый дальнозоркой стариковской памятью. Мгновенная вспышка высветила подробности, казалось бы, невозвратимо ушедшие. Как бывает в моем возрасте, легко забываешь увиденное на днях. В то же время случись непредсказуемый повод, и сразу оживают перемежающиеся картины бог весть какой давности.
    Так и на этот раз. Возникли узнаваемые лица и улицы. Обдав тенистой cвежестью, предстали уютные бульвары, многоцветные аллеи Ботанического сада, зеленые дворики детства, осененные акациями и шелковицами, закручивались крутые склоны Правобережья. Сверкнула фраза из цветаевской прозы: «Дело в Киеве, и сады безмерные». Проступила сквозь предвечернюю дымку оркестровая раковина в приднепровском саду, окруженная ивами и кленами, полная музыки и света. Замелькали окошки фуникулера, спускающегося к Подолу. Обозначились очертания Цепного моста. Замерцала позолота книжных корешков, теснившихся в старинном шкафу, в квартире на Кузнечной. Зашелестели каштаны на моей Караваевской. Послышались отзвуки забытых разговоров, мальчишеских острот и каламбуров. Звякнул трамвай номер восемь, поднимавшийся от моего дома к университету. Заколыхалась речная влага, потревоженная веслом, и прозрачно накатилась на песок дарницкого пляжа.
    А главное, снова взглянув на недавний портрет земляка, я отчетливо различил его ранние черты, еще не тронутые временем и судьбой.


    * * *

    «Отсутствие — лучшее средство от забвения... Лучший же способ забыть навек — это видеть ежедневно».
    Так сказала Ахматова. Как всегда, парадокс, произнесенный Анной Андреевной всецело принадлежа поэзии, естественно совпадает с реальностью.
    ...Я был на три года младше Виктора Некрасова.
    Прежде чем начать рассказ о наших давних встречах, предоставлю слово ему: «... Занятия в институте еще не начинались, и я ежедневно таскался на пляж, а по вечерам писал рассказы. Мы все тогда писали рассказы. Мои друзья — во всяком случае. Сначала читали их друг другу, потом этого оказывалось мало, и те из нас, кто верили в свою литературную звезду, стали ходить в литературную студию при Союзе писателей. Руководил ею Дмитрий Эрихович Урин.
    Он был молод, ему не было и тридцати, но талантлив и уже известен — на полке в кабинете стояли его собственные книги, в русской драме шла его пьеса.
    Кроме того, он был завлитом того же театра. Вот он нас и учил».
    Характеристика точна и предельно лаконична. Однако эти строки нуждаются в попутных подробностях.
    Виктор Платонович упомянул только одного из руководителей тогдашней киевской студии — наставника будущих прозаиков. Следует хотя бы мимоходом заметить, что поэтический семинар, — а мне посчастливилось оказаться в числе его слушателей, — вел Николай Ушаков.
    Ушаков широко известен. Признание пришло к нему после первой же книги. Тома и томики киевского поэта выходили в свет — в родном городе и в Москве. Оригинальные стихи и переводы с украинского регулярно появлялись в периодике. О Николае Николаевиче и при жизни и после его кончины писали многие, в том числе и я, грешный.
    Что же касается Урина, мне представляется необходимым дополнить некрасовскую характеристику. Не только потому, что этот, рано ушедший писатель сам по себе заслуживает нашего внимания, но и потому, что в биографии Виктора, в некоторых его житейских переменах Дмитрий Эрихович сыграл значительную роль.
    Урин, увы, прочно забыт. А ведь в свое время он пользовался успехом не только у земляков. Его привечали и московские журналы. Перечислю хотя бы названия самых заметных его произведений: «Толстая девочка», «Автомобиль святейшего Синода», «Моря и лужи», «Двенадцать штук птицы», «Крылья в кармане». Порой уже сами заглавия привлекают своей неожиданностью, в них ощущается та грустная ирония и — одновременно — поэтичность, которые были присущи уринской прозе.
    Чтобы не быть голословным, сошлюсь на авторитет Бабеля. Познакомившись с Дмитрием Уриным и его рассказами, автор «Конармии» тут же отправил тогдашнему редактору «Нового мира» Вячеславу Полонскому послание от 16 октября 1928 года, в котором высоко отзывался о молодом писателе:
    «Я просил его, когда он приедет в Москву, — а приедет он через три-четыре дня, — обратиться к Вам: похоже на то, что надо запомнить эту фамилию. Она может засиять хорошим блеском».
    Судя по тому, что Полонский впоследствии печатал молодого автора, он разделил бабелевскую оценку.


    * * *

    Как и Ушаков, Урин обладал педагогическим даром. Его занятия проходили увлекательно и весело. Дмитрий Эрихович был изысканно остроумен и в то же время взыскателен. Этот болезненный человек с тонкими чертами матово-бледного лица заражал своей любовью к точному слову.
    Он учил порядочности. Допуская справедливую нелицеприятную критику, решительно пресекал грубость. При этом отучал от амбиционной обидчивости. Воспитывал требовательность прежде всего к себе, призывал к спасительной самоиронии.
    Иногда, прерывая обсуждение прочитанного, Урин давал передышку себе и другим. Затевалась вольная беседа, снималось напряжение. Урин любил поведать о литературных новостях Москвы, где в очередной раз побывал, о встречах с известными мастерами слова, о заметных тамошних дебютах. Вставляя в свой рассказ меткие, а порой и довольно смелые для того времени суждения о писательских нравах, о групповых спорах, косвенно задевая и литературное начальство.
    Урин стремился прививать студийцам чувство смешного, отзывчивость на удачную шутку, дружескую пародию, забавную байку, лихой каламбур. Выразительно читал услышанные в столице новинки Александра Архангельского. Смаковал афоризмы и эпиграммы московских острословов.

    2. ТРИ ГОДА РАЗНИЦЫ

    Литературная студия возникла при объединении русских литераторов — «Коммуна писателей» — еще в рапповские времена, на волне демагогического «призыва ударников в литературу». И назвалась она поначалу, как это было тогда модно, бригадой. А присвоили ей имя — «Контакт».
    Однако оба руководителя сразу же так подняли уровень своих требований к «призывникам», что большинство из них вскоре отсеялось. Бригада превратилась в первоклассную студию, где ценились не происхождение, а способности. Название сохранилось, но не в качестве производственного термина, а как символ душевного и творческого общения.
    Оба семинара не были четко отделены один от другого, хотя и проводились в разные дни. Расхождение во времени оказалось даже удобным. Иные уринцы приходили к нам на ушаковские обсуждения, — здесь тоже было что послушать. А ушаковцы охотно посещали семинар Урина. Для формы следовало попросить у руководителя разрешения, на что ответ был привычный: «Милости просим!»
    А когда кто-нибудь из наставников был в отъезде или хворал, другой безотказно подменял его. Случались и общие занятия.


    * * *

    ...На одном из уринских собеседований я увидел студийца, сидевшего не за длинным столом, а у стены, в глубинке. Он вроде бы ничем не выделялся, и в то же время был весьма приметен. Белая рубашка с широко открытым воротом, закатанные рукава подчеркивали то ли врожденную его смуглость, то ли ранний загар — начиналось лето. Парень был худощав, мог показаться даже хрупким, если бы не обнаженные руки, неожиданно мускулистые, явно тренированные. Порой он пластично жестикулировал, тихо переговариваясь со своим соседом. Видимо, по ходу услышанного делился впечатлениями — сентенции Дмитрия Эриховича доставляли незнакомцу явное удовольствие. Глаза его посверкивали. Нет, он не пропускал ни одного из произносимых Уриным слов, но и быстрота реакции у этого слушателя была поразительна. Сосредоточенность уживалась в нем с необыкновенной подвижностью.
    Да, все-таки он выделялся.
    После занятий я направился к Дмитрию Эриховичу, окруженному питомцами. Хотел поблагодарить за очередное разрешение присутствовать, а заодно и попрощаться. Я шагнул вперед, когда окружение поредело. Но тут как раз и приблизился тот, кто привлек мое внимание. Видимо, тоже выжидал.
    — Вика, — обратился к нему Урин, — есть повод для разговора. Но мне надо еще заглянуть к себе в театр. Проводите меня, а по дороге потолкуем.
    — У вас усталый вид...
    — Признаться, сегодня утомился. Тем более, мне не помешает ваше сопровождение.
    — Конечно, конечно, Дмитрий Эрихович!
    — Я через минуту освобожусь. Только позвоню из соседней комнаты по телефону. А вы пока познакомьтесь. Это наш юный гость Яша Хелемский. Ученик Николая Николаевича. Он пишет стихи; будем надеяться, что занимается этим не без основания. Но захаживает и к нам.
    — Спасибо за дозволение, — вставил я.
    — Оно сохраняет силу, — улыбнулся Урин. Положив руку на плечо моего предстоящего собеседника, он продолжил: — А это Виктор Некрасов, человек, наделенный разносторонними и в равной степени обещающими дарованиями. В силу этого он еще не определил свое будущее. Но в том, что при любом выборе он преуспеет, я — тьфу-тьфу! — убежден. Итак, вы представлены друг другу. А теперь кратковременно исчезаю.


    * * *

    Мы остались одни. Не зная с чего начать, молча поглядывал я на Некрасова. Очень складный. Волосы в масть смуглоте. Крупный, но правильной формы нос. Усики едва намечаются, то ли сами по себе, то ли он их начал отращивать. Взгляд испытующий, но добрый.
    Виктор прервал безмолвие:
    — Детская игра. Смотрим один на другого, кто первый мигнет. Будем считать, что мигнул я. Итак, нам выдали аванс. Ты строчишь вирши. Я — будущий мэтр, только неизвестно в какой сфере.
    Он артистично вскинул руки и многозначительно поднял глаза кверху. Потом хмыкнул и спросил в упор:
    — Сколько ж тебе стукнуло?
    Я ответил, накинув несколько месяцев, дабы округлить цифру. Уринское Яша как бы подчеркивало мой возраст. А некрасовское имя прозвучало полностью — Виктор. Правда, перед этим Дмитрий Эрихович назвал его Викой. Но все же некий комплекс очнулся во мне.
    — Привираешь, прибавляешь, — улыбнулся мой собеседник и после короткой паузы продолжил: — но брешешь или не брешешь, все равно вижу — пацан. Чем еще кроме стихотворства увлекаешься?
    — Футболом. Играл хавбеком в дворовой сборной. Но как назло, врачи прописали очки. А в окулярах не та игра...
    — Сочувствую.
    — А чем увлекаетесь кроме прозы? — задал я встречный вопрос.
    — Я, как сказал Урин, человек разносторонний. Из таких, обычно, ни хрена не получается. Увлечений много. Обожаю дарницкий пляж, вареники с вишнями. А больше всего — если уж по правде — холодное пиво!
    Заметив мою растерянность, он расхохотался:
    — Слушай, да ты не обижайся. Это я шуткую, хлопче. Учусь на архитектурном факультете. А там видно будет. Приходи к нам еще. С Уриным, как видишь, не скучно. Заодно и поболтаем, кое-что и проясним.
    — Спасибо! А стихи вы не пишете? Тут он совсем развеселился.
    — Бог миловал. Не бойся, я тебе — не конкурент. Из соседней комнаты послышалось:
    — Вика, я освободился... Некрасов протянул мне руку:
    — Значит, до скорого. Процветай по возможности. И не робей.
    — Вам желаю того же.
    Так в дальнейшем и оставалось: он меня на «ты», я его на «вы». До поры, до времени.


    * * *

    Последующие встречи в «Контакте» способствовали моему некоторому сближению с Виктором. Но произошло это не сразу.
    Мне шел семнадцатый. Ему уже минуло двадцать. Дистанция в этом возрасте очень ощутимая.
    Виктор успел побывать гимназистом.
    Уже на склоне лет он вспоминал в своих «Записках зеваки», что его образование началось в частной гимназии Хорошиловой, на Кузнечной, где он рос. Младший приготовишка перешел затем в гимназию Сороколовой, что была на Пушкинской, тоже поблизости. В девятнадцатом году Вику перевели в гимназию Науменко на Большой Подвальной, которая вскоре превратилась в Единую Трудовую Школу №43.
    А в пору нашего знакомства он шутливо, но и не без некоторой гордости, называл себя «трижды гимназистом».
    Успел Виктор побывать и в скаутском отряде и с видимым удовольствием вспоминал о том, как ребята проходили первичную закалку под началом опытных инструкторов — звеньевых. Почтительно называл имя основателя движения — англичанина Баден-Поуэла. По душе ему была увлекательная скаутская атрибутика. Ну и, конечно же, пригодились полезные сведенья и навыки, полученные в отряде. Он отлично плавал, греб, разжигал костер, бегал, не боялся ни жары, ни стужи. Помнил наизусть все тридцать пунктов скаутского кодекса.
    Девиз «Будь готов!», оказывается, перешел к пионерам от их одиозных предшественников. Так же, как звание — «звеньевой» и отдача салюта при встрече.
    В мое время скаутов честили, как «буржуазных сынков», как нечто глубоко враждебное.
    Правда, вожатая нашего пионерского отряда — комсомолка, работника химзавода, шефствовавшего над нашей школой, — Полина была замужем за бывшим скаутом. Рыжеволосый Гримя, электротехник, спортивный парень, добровольно помогал своей супруге. По выходным дням затевал загородные походы, учил нас печь на углях картошку, ставить палатки, плавать, стрелять из лука, выбивать барабанную дробь, сигнализировать флажками. Он же поведал нам, что мелодия песни на слова Жарова «Взвейтесь кострами, синие ночи. Мы — пионеры, дети рабочих...» заимствована у французского композитора Гуно.
    Стоило Полине отлучиться, как Гриня начинал выдавать скаутские байки. живописать свое прошлое. Но при появлении жены он сразу умолкал, что нас очень забавляло. А Поля, догадываясь о происходившем в ее отсутствие, начинала бурно поносить скаутов, этих барчуков из богатых семей. То, что ее избранник был сыном скромного фельдшера, ее нисколько не смущало. В общем. отзвуки скаутского романтизма доходили до нас под аккомпанемент изобличительных речей нашей вожатой.


    * * *

    Однако главная причина, затруднявшая мое более тесное общение с Виктором, заключалась в том, что он был уже студентом, а я еще только мечтал о поступлении в высшее учебное заведение.
    Разница в три года может порой означать рубеж между поколениями. Но младший всегда старается сократить этот разрыв, поскорее самоутвердиться. Испытываешь тягу к тому, кто превзошел тебя по годам и знаниям. Стремишься примкнуть к его интересам.
    Между тем Виктор, по природе своей очень общительный, был все же избирателен в приятельстве. В уринском семинаре он отдавал предпочтение двум студийцам — Иосифу Локштанову и Леониду Серпилину. Это было легко понять. Они, как и Виктор, учились в строительном институте, как и он, пробовали себя в прозе. Однокурсники, они были неразлучны, во всяком случае, на занятиях всегда сидели рядышком. Называли друг друга ласково-уменьшительно. «Викунчик, Ленчик, Иончик».
    Я уже тогда мысленно окрестил их мушкетерами. Правда, считал, что начальная троица — Атос, Портос, Арамис — остается недоукомплектованной, потому, что Виктору бесспорно была отведена роль д'Артаньяна. уже доставившего королеве драгоценные подвески и официально зачисленного в когорту мушкетеров.
    Однако вскоре всплыло четвертое имя близкого друга и однокурсника — Сережа Доманский. Не знаю, писал ли он рассказы, на занятиях Урина я его никогда не видел, но имя его в разговорах друзей звучало часто: «Пойдем к Сеpere», «Жаль, Серж в отъезде...», «Обязательно посоветуйся с Доманским, у чего безупречный вкус».
    Однако какую бы роль ни играл Доманский в сплоченной четверке, д'Артаньяном и моем представлении оставался Виктор.
    Вскоре выяснилось, что сходство это подметили и те, кто познакомился с Некрасовым и ею зрелые голы. Читая воспоминания о нем, я то и дело нахожу соответствующее сравнение. Что ж, удивляться тут нечему. Виктор долго сохранял моложавость, южную стремительность, мушкетерский характер.
    Неважно, кто первый сравнил его с неустрашимым гасконцем. Полагаю, что и в семинарском кругу не я один уловил эту родственность. Возможно, и сама четверка склонялась к этой игре.
    Кстати, уверен, займись Виктор фехтованием, явно преуспел бы.
    А владение французским, пусть несовершенное, но все же... Ведь он провел раннее детство в Париже.
    Распространяться об этом начальном периоде своей жизни он не любил: «Да ни черта особенного я не помню. Не все ли равно, где ходить под стол, есть кашу и сидеть на горшке? В Париже или Киеве?»
    Много лет спустя, раскрыв его книгу «В жизни и в письмах», я, как и все читатели, узнал, что он рос на Рю Ролли, жил в одном доме с Луначарским, играл с его маленьким сыном Тотошей в парке Монсури, глядел на уток, плавающих в пруду, крича «ле га-га»... А нянькой во время этих прогулок был сам Анатолий Васильевич.
    «Пока мы возились и дрались, а дрались мы с Тотошей, говорят, отчаянно... Анатолий Васильевич сидел себе на скамеечке и писал или правил статьи».
    Впрочем, в пору студии «Контакт» это французское младенчество только выигрывало от отсутствия подробностей. Оно становилось еще загадочней и создавало вокруг Некрасова необычную ауру.


    * * *

    Постепенно я стал разбираться в его литературных пристрастиях.
    Сам он, судя по его уверениям, виршеплетством не баловался, но случалось, заглядывал на семинар к Ушакову. Николая Николаевича он уважал, ценил его исповедальную миниатюру «Вино». Классический афоризм «Чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь» он часто повторял, словно провидя в этом двустрочии формулу собственного литературного созревания — терпеливого и несуетного.
    Маяковского, в отличие от многих из нас, Некрасов не слишком жаловал. Но все же выделял из его лирики несколько стихотворений — «Скрипка и немножко нервно», «Хорошее отношение к лошадям», «Военно-морская любовь», отдельные строфы из поэмы «Про это».
    Если забежать вперед, нельзя обойти письмо Некрасова, много лет спустя адресованное им своему «новомирскому» другу Асе Берзер. В этом послании Виктор признался, что, прочитав мемуары Вероники Полонской, впервые остро ощутил трагедию великого поэта.
    Почему-то недолюбливал он Ромена Роллана.
    Я взял у своего друга, нашего студийца Левы Озерова, номер «Интернациональной литературы» с начальными главами романа «Жан-Кристофф». Увидев у меня в руках раскрытый журнал, Виктор мрачно спросил:
    — И ты пленился?
    Я удивленно спросил:
    — А вы что-нибудь имеете против?
    — Повальная мода не для меня. Пробовал читать это сочинение. Растянуто. Изысканная тягомотина.
    — А «Кола Брюньон»?
    — Читается лучше. Но, честно говоря, умелая стилизация. Лучше уж обратиться к Раблэ. Жаль, нет хорошего перевода. Прав какой-то мудрец, сказавший, что французы часто создают книги для того, чтобы их написать. А британцы пишут для того, чтобы их п р о ч и т а л и. Но вообще-то говоря, мужское чтение это — Гамсун, Джозеф Конрад, «На Западном фронте без перемен» Ремарка. Ну, а если вернуться к французам — такой уж я банальный — предпочитаю Дюма. Не всего. Но лучшие романы — не оторвешься.
    ...Да. В киевские д'Артаньяны Виктор годился. Как теперь мы знаем, в парижские — тоже. На седьмом десятке. О нем тогда хорошо сказал Андрей Синявский: «Солдат, мушкетер, гуляка».

    3. ГОРОДСКИЕ ВРАТА

    Эту главу я хочу начать с того, что вскоре стал чувствовать себя в обществе Виктора гораздо свободнее. Иногда, говоря о литературе, мы вступали в спор. При этом я не ощущал прежней скованности. Дистанция сокращалась сама по себе.
    Это объяснялось тем, что я довольно быстро взрослел. Тогдашняя жизнь, повседневно преподававшая жестокие уроки, способствовала этому.
    Все, что описано здесь, происходило на фоне тягот и лишений, не располагавших к оптимизму. Но момент истины был еще далек от нас.
    Даже в пору «голодомора», охватившего сельскую Украину, когда и киевлянам пришлось до предела подтянуть пояса, мы, не знавшие подлинных истоков и всей глубины катастрофы, еще не отвыкшие верить официальным версиям, считали, что это и впрямь вызвано только засухой и недородом.
    В своем послесловии, написанном к зарубежному переизданию сталинградской повести в 1981 году, Виктор Платонович писал, обращаясь к своей ранней поре:
    «Что творится на селе — тридцатые годы, коллективизация — мы знали больше понаслышке, хотя иной раз видели возы, набитые трупами».
    Однако возраст есть возраст. Уже в следующем абзаце Некрасовского эссе читаем:
    «Молодость, увлечение архитектурой, театр... К тому же малость пописывали. Собирались у Сережи Доманского в его холостяцкой комнате на Трехсвятительской и, для таинственности зажегши свечу... читали друг другу свои, конечно же, на грани гениальности, «опусы».
    Возможно, свеча «для таинственности» была не столько данью романтики, сколько необходимости. Отчетливо помню, что в те годы с целью экономии частенько по вечерам попросту отключали свет.
    А возможно, весь антураж этого чтения «опусов на грани гениальности» — продиктован самоиронией, призванной смягчить соседство с предыдущим жутковатым воспоминанием о встречных возах.
    Дальше опять без всякого перехода Некрасов писал: «А на дворе, как говорится, гремели ледоколы «Красин» и «Малыгин», стратосфера... на экранах «Потемкин».
    Жизнь, полная потрясений и утрат, нащупывание собственного пути и гремящие свершения — все это было неразделимо.


    * * *

    В те годы гремящим деянием городского масштаба оказалось возведение нового киевского вокзала, который должен был стать украшением города.
    А одним из обстоятельств, украшавших репутацию Виктора, было участие в этом свершении.
    Но для того, чтобы уяснить значимость его приобщенности, следует вернуться к предыстории строительства. И многое из того, о чем я собираюсь поведать, я слышал от самого Некрасова.


    * * *

    В течение многих лет любой из киевлян, отправляясь в дорогу или встречая гостя, испытывал на нашей железнодорожной станции изрядную ущербность. Нечто унизительное было в том, что Киев, не без основания принадлежащий к числу красивейших городов, уже давно лишен парадного подъезда. Вокзал заменяла, увы, жалкая времянка, подобие наспех сколоченного барака с такими же ничтожными пристройками.
    Прежнее здание успело устареть еще в начале века. Оно стало непригодным для разрастающегося железнодорожного движения. Вокзал снесли. Тогда же построили нечто, рассчитанное на год-другой, в надежде быстро воздвигнуть более достойные городские врата. Однако то ли зодчие с проектом замешкались, то ли подвела губернская казна. Потом разразилась Первая мировая. До строительства ли?
    Времянка оказалась долговременной.
    В «Записках зеваки» Некрасов на склоне лет вспоминает «несмываемый позор» этого сооружения.
    А значительно раньше Бабель в рассказе «Дорога» писал: «В мире нет зрелища унылей, чем киевский вокзал. Временные деревянные бараки уже много лет оскверняют подступы к городу».
    И вот, местные власти решили наконец разделаться с этим наследием прошлого. Кажется, в двадцать девятом началось долгожданное строительство на Соломенке. Здание, щедро задуманное, еще не родясь, стало гордостью киевлян.


    * * *

    Виктор в ту пору кончал, если не ошибаюсь, железнодорожный техникум. Заведения такого типа тогда назывались профшколами.
    Как водится, предстояла практика. И случилось так, что Некрасов получил направление именно туда, где развернулись работы по сооружению будущего шедевра.
    О месяцах этого стажерства Виктор любил вспоминать. Охотно рассказывал об авторе проекта, своем нынешнем институтском наставнике Александре Матвеевиче Вербицком, который был знаменит и тем, что когда-то построил на Пушкинской улице изящное здание, тоже связанное с транспортом, поскольку на первом этаже разместились городские железнодорожные кассы.
    Проект вокзала в целом Некрасов одобрял:
    — Все будет выглядеть монументально, даже красиво. Этакая помесь украинского барокко с идеями Корбюзье. Эклектика, конечно. В обшем, смотрится. Население будет довольно.
    Уважение к Вербицкому высказывалось не без некоторой снисходительности: «Эклектика, но все же смотрится...» Естественное самоутверждение ученика, — мэтр свое дело знает, но и мы кое-что соображаем.
    В душе Виктор был безраздельным поклонником Корбюзье.
    О своей практике на вокзальной стройке он говорил как бы полушутя. Но сквозь эту интонацию прорывалось удовлетворение личным участием в немаловажном для города событии. Стажер все же научился многому, когда корпел в техотделе над синьками, когда наблюдал в лаборатории испытания блоков литого бетона, когда, не чураясь подсобных работ, легко взбирался на дощатые «леса», возведенные вокруг рождающихся стен.


    * * *

    Став студентом, осваивающим архитектурное искусство, неотделимое от строительной прозы, Некрасов судил обо всем, что было связано с возведением нового вокзала, со знанием дела.
    Он вообще был весьма эрудирован. Любил живопись, тяготел к театру, с детства был приобщен к литературной классике, русской и мировой, знал толк в филателии, поскольку квалифицированно собирал марки, наконец, он в совершенстве изучил все достопримечательности родного города. Всем этим любил слегка щегольнуть, на что имел полное право. Прервав дружескую беседу, мог ошеломить неожиданным вопросом. Все это дополнительно влекло к нему.

    4. РАЗГОВОР О ЗОДЧЕСТВЕ

    Однажды студийные занятия сорвались. Ушаков был в отъезде, Урин прихворнул. Пришлось расходиться. Образовалась маленькая группа тех, кому было по пути. Виктор Некрасов. Поэт Петр Ойфа — человек довольно молодой, но уже выпустивший два сборника стихов — «Сейсмограф» и «Спичечный коробок» в издательстве «Коммуны писателей». Он любил заглянуть на занятия «Контакта», послушать студийные чтения и разговоры. Третьим попутчиком оказался я.
    Мы шли по Владимирской, направляясь к бульвару.
    На улице Виктора окликнул парень, выглядевший несколько необычно. Дело было не только в его росте, который сейчас назвали бы баскетбольным, но и в окладистой бороде, что тогда было редкостью.
    Парень оказался некрасовским приятелем. Когда-то они одновременно сдавали экзамены в строительный институт. Виктора приняли, долговязый срезался. Но абитуриентские волнения сблизили их, приятельство закрепилось.
    — Здоровеньки булы! — приветствовал его Виктор. — Если ты никуда не торопишься, присоединяйся.
    Новый попутчик был нам представлен. Уменьшительное имя «Тарасик» не очень совпадало с габаритами бородача, но его смущенная, почти детская улыбка сразу сняла это противоречие.
    Виктор умел и любил обрастать людьми, которые его чем-то заинтересовали. Некрасов легко завязывал знакомства, но так же легко мог охладеть, если первое впечатление не оправдывалось.
    Но здесь отношения, кажется, оставались неизменными.
    — Прошу учесть, — продолжал Некрасов, — что этот человек, несмотря на поповскую внешность, убежденный атеист, ибо в КПИ, где он теперь учится, кроме сопромата грядущих политехников пичкают диаматом. Но будь наш Тарасик священнослужителем, я бы все равно дружил с ним. А что? Тем более дружил бы! Он по-приятельски отпускал бы мне все мои многочисленные грехи. Да и вообще такими людьми ни в коем случае не бросаются.
    Дальнейший путь мы совершали уже вчетвером, болтая о том о сем. Вдруг Некрасов обратился к нам:
    — Дорогие полуинтеллигенты! Простите, Петр Наумович, к вам это не относится, поскольку вы человек зрелый, член «коммуны писателей», интеллигент в полном смысле этого слова. Тем более адресуюсь и к вам. Кто может сказать, из какого материала изваяны скульптуры на доме Городецкого?
    Здание это, построенное в начале века, поражало своей необычностью. Выделялось откровенной смесью стилей. Дорические колонны соседствовали с модернистскими вкраплениями. Стены, особенно в верхней части, были причудливо украшены скульптурами. Куда ни глянь, возникало нечто извивающееся, крылатое, рогатое, человекообразное и одновременно звероподобное. Щедрая коллекция химер. Но из чего они?
    Оказалось, мы никогда особо не задумывались над этим. Сейчас даже остановились, чтоб поразмыслить не на ходу. Ответ, правда, напрашивался. Но он был слишком тривиален. Нет ли тут подвоха?
    Полуинтеллигенты думали. Ойфа тоже молчал, сосредоточенно протирая очки.
    — Ладно, — смягчился Виктор, — начнем с вопроса полегче: кто такой Городецкий?
    Ну, это мы, пожалуй, знали. Во всяком случае, нам представлялось, что знали... Тарасик высказался первым:
    — Городецкий — домовладелец, а эту занятную абракадабру он нагромоздил, чтобы сдать квартиры подороже.
    Некрасов покачал головой:
    — Суждение категоричное, но прямолинейное. Кстати, абракадабра — не то слово. Зачем наносить обиду сказочным персонажам? Я бы сказал — фантасмагория.
    Настала моя очередь:
    — Скорее всего, мы имеем дело с богатым меценатом, который заказал эту достопримечательность, чтобы потом завещать ее городу. И тем самым увековечить свое имя.
    — Вариант благородный, но не совсем точный. После паузы внес свою лепту Ойфа:
    — Возможно, дом назван именем архитектора, спроектировавшего дом, или скульптора, создавшего эти изваяния.
    — Брависсимо! — воскликнул Некрасов. — Вы почти приблизились к истине. Истина состоит в следующем. Городецкий Владислав Владиславович — автор проекта. Зодчий, пользовавшийся в нашем городе необыкновенной популярностью. В своем творчестве был переменчив, но зато все мог. Модерн? Пожалуйста! Барокко? Сотворим! Узорчатый костел, что на Большой Васильевской — чистейшая готика, — произведение Городецкого. Как и сугубо классическое здание на углу Александровской, где музей украинского искусства. Караимская синагога? Возведем в натуральном виде! Фамильный склеп? Согласно вашим пожеланиям! В общем — профессионал высокого класса. Он, говорят, еще много чего спроектировал. И не только в Киеве. Кажется, в Виннице, Чернигове и других городах.
    — А какова его дальнейшая судьба? — спросил Ойфа.
    — Чего не ведаю, того не ведаю. Институтские наши профессора говорят, что он покинул Киев еще во времена гражданской войны. Конечно, мог оказаться в эмиграции. А если умер — царствие ему небесное. Имя его по сей день на виду и на слуху. Но вернемся все-таки к его многочисленным химерам. Что-то я пока не слышу ответа.
    Тут снова подал голос Тарасик:
    — Возможно, я скажу чушь. Но впечатление такое, что использован обыкновенный цемент. Правда, я никогда не предполагал, что скульпторы, да еще в первые годы века, обращались к такому материалу.
    — Молодец! — обрадовался Виктор. — Вот что значит смелость плюс политехническое образование. Открытия всегда поначалу кажутся сплошной чушью. Поздравляю, хлопче! Ты прав. Это цемент. Именно це-мент! Тот, что в романе Гладкова. Только использован поталантливее. Все эти невероятные существа изваяны из цемента. А почему такое произошло? В начале столетия этот новый материал еще только входил в силу. Существует такая версия, что фирме «Фор», производившей цемент, понадобилась реклама. И Городецкий по просьбе прозводителей внес в проект экспериментальное решение.
    — Он что, имел постоянные связи с этой фирмой? — поинтересовался Тарасик.
    — Такими сведениями не располагаю. Но, судя по всему, маэстро знал толк е только в своем искусстве. Наверняка обладал деловыми качествами.
    — Значит, был не только переимчив, но и предприимчив, — скаламбурил Ойфа.
    — Но в обоих случаях на высоком уровне, — уточнил Виктор.
    — И, видно, умел рисковать, — предположил я.
    — Да, этого у него не отнимешь. В России это, возможно, была первая попытка цементной композиции. Зодчий пригласил ваятеля. Известна его фамиилия — Саля. Происхождение неясно. Если в фамилии ударение на последнем слore, можно предположить французские корни. Если на первом, возможны многие варианты, вплоть до украинского. В любом случае талант у этого мастера сочетался с изобретательностью. Ну, конечно, без Городецкого тоже не обо-тось. Вероятно, в начальных эскизах он дал волю своему воображению. Альянс лучился удачный. Ваятель отлил разнообразные формы, заполнил их раствором. И возник невиданный хоровод. Оба искусника, я думаю, неплохо заработали, реклама оказалась действенной. А тогдашний цемент неподвластен пока влиянию времени. Да и сам дом, что о нем ни говори, по сей день смотрится. Ещё и потому, что он божественно привязан к местности. А это — особая черта зодческого дарования.


    * * *

    ...Значительно позднее в своих «Записках зеваки» Некрасов сообщал следующее:
    «Только сейчас, и то совершенно случайно... узнал я, что автором самого любимого моего дома тоже был Городецкий. Это «Замок Ричарда Львиное Сердце», как прозвали мы его еще в детстве, воюя на его лестницах и мостиках, — чудесный, загадочный, ни на что не похожий дом на Андреевском спуске, круто петляющем от Андреевской церкви на Подол. Городецкий, очевидно, любил замки (я вспомнил его сейчас, гуляя по созданной для дуэлей, погонь, Фанфан-Тюльпанов крыше замка...), и в нашем «Ричарде» это очень чувствуется — даже сейчас, попав в его дворы и дворики, хочется скрестить с кем-нибудь шпаги...»
    Последнее воспоминание живо возвращает нас к любимцу Виктора, славному гасконцу, непобедимому мушкетеру.
    В тех же «Записках», размышляя о Городецком, Виктор Платонович, уже много повидавший, поездивший по миру, приходит к зрелому выводу. Он убеждается в том, что зодчий, проектируя строение в Липках, приблизился, «правда, не на очень близкое расстояние», к вдохновенному певцу архитектуры «модерна» — Антонио Гауди, автору знаменитого собора «Ла Саграда фамилиа» (Святое семейство) в Барселоне. Неудержимая фантазия, стремление и умение из камня и цемента вить веревки, лианы и сети, уничтожать камень как таковой, превращая его в цветы, растения, животных, — одним словом, создавать архитектуру, уничтожая ее устоявшиеся принципы, вот что сближает двух архитекторов — русского и испанского...»


    * * *

    ...Тогда, на Владимирской, слушая Некрасова, я подумал — вот одно из главных, если не главное его увлечение — зодчество. Тут, словно уловив мою мысль, Ойфа сказал:
    — Все, что мы сейчас услышали, необыкновенно интересно. Вы очень хорошо рассказываете. Я думаю, вам следует написать книгу новелл, связанных с историей Киева, с его примечательными сооружениями, давними и современными. Вообще я полагаю, что в дальнейшем вы успешно соедините литературное творчество с архитектурой. Вот, к примеру, Гарин-Михайловский прокладывал железные дороги, но одновременно писал повести и путевые очерки.
    — Ну, как же, как же! — откликнулся Виктор. — «Детство Темы», «Гимназисты»... Есть, однако, образцы похлеще. Микеланджело занимался по совместительству архитектурой. Гете помимо всего был не только сановником, но и естествоиспытателем. Леонардо в своих увлечениях не ведал предела. Лермонтов и Шевченко занимались живописью. Тютчев был крупным дипломатом. Антон Павлович отдал дань врачеванию. Бородин — химии. Но они — гении. А я — простой смертный. Мне такое не потянуть. Мне бы на чем-нибудь одном остановиться. Но, если говорить об архитектуре, она сама по себе требует двойной нагрузки, ибо неотделима от строительной практики. Пример того же Городецкого это подтверждает. И примем во внимание, что Владислав Владиславович имел дело только со своим заказчиком, одним заказчиком, который всецело полагался на мастера и почти не вмешивался в художественные подробности. Ставилась общая задача. А в наши дни... Надо отстаивать свой проект перед многими вышестоящими учреждениями, имея дело с людьми часто некомпетентными, если не безграмотными. Но все, кому не лень, корчат из себя знатоков, дельцов, спецов, каждый советует, а то и требует. Ну, хорошо. Допустим, утвердили ваш проект. Надо теперь тщательно следить за тем, чтобы исполнители и те, кто обеспечивает их всем необходимым, не испохабили начальный замысел, не подменили материал, не уронили халтурой качество. Тут уж зодчему надо иметь командный характер. А где его взять? Я человек непрактичный. Так что диплом получу, но вряд ли смогу полноценно использовать то, чему меня научили. Ведь любое сооружение у нас возводится по всеобщему принципу: «Даешь!» Организация дела аврально-малохольная. Насмотрелся я этого, когда был на стажировке...
    Ойфа только вздохнул. А я поразился тому, что некрасовские увлечения гасятся сомнениями. И высказываются эти сомнения без опаски, без обиняков, напрямую.


    * * *

    ...Десять лет спустя знания, полученные в строительном институте, пригодились полковому инженеру, а затем офицеру саперного батальона Некрасову.
    Правда, позднее, он вспоминал, как все это начиналось:
    «Никто из нас, командиров, в глаза не видел живой мины, детонатора, взрывателя, бикфордова шнура. О толе (тринитротолуоле) знали только, что он похож на мыло, а динамит на желе. Оружия не было. Стрелять не умели».
    Но фронтовая обстановка — суровая наставница. Тут обучение ведется по ускоренной программе. К тому же Некрасов проявил особую восприимчивость. Сработали свойства, ему присущие, — и врожденные, и накопленные с младых ногтей. Наблюдательность, прицельность взгляда, точность расчета — сказалось все, что удалось приобрести на студенческой скамье, летних практических семестрах, и ранее, на вокзалстрое.
    Вспомним и такое обстоятельство — Некрасов сам написал об этом — из книг, найденных в сталинградских развалинах, образовалась крохотная библиотечка. Десятка два книг. «При передислокации я оставил их нашим «сменщикам», с собой взял только четыре книги: «Фортификация» Ушакова, «Укрепление местности» Гербановского, «Медного всадника» с рисунками Александра Бенуа и томик Хемингуэя в темно-красной обложке: «Пятая колонна и первые тридцать восемь рассказов».
    Отметим, что список книг, безошибочно отобранных и насущно нужных, открывается пособиями по военно-инженерному делу.


    * * *

    Штудирование учебников, постижение фортификационного мастерства — часть повседневной ратной работы. А книги для души — удел редчайших часов затишья перед бурей. Краткая, но воодушевленная возможность сохранять чувство прекрасного, наслаждаться «Медным всадником», знакомым сызмала, или углубляться в страницы Хемингуэя, полюбившиеся Виктору задолго до войны как истинный образец мужского чтения.
    Теперь о нагрузке. Не двойную, как зодчему, а десятикратную пришлось нести Виктору.
    И в пору начального отступления, и потом на сталинградских рубежах...
    Однако, вернувшись к мирному быту, Некрасов отнюдь не стал мастаком в житейском смысле. На это генетически не был запрограммирован.
    Зато фронтовую отвагу сохранил, что удавалось далеко не всем.

    5. ЭГАЛИТЕ

    ...Когда Ойфа на углу распростился с нами, Виктор сказал:
    — А теперь самое время переключиться на занятие сугубо непрактичное. Принять кружечку-другую пива. Вечер-то все равно пропадает.
    Озорно прищурившись, он вдруг окинул меня взглядом, явно поддразнивая:
    — Тебе-то мама разрешает? А то, смотри, потом скажут, что спаиваем школяров. А за это нас по головке не погладят. Верно я говорю, Тарасик?
    — Абсолютно верно.
    Тут во мне снова сработал возрастной комплекс. Во-первых, я не прочь был отведать пива да еще в компании старших. Во-вторых, сам по себе вопрос, заданный мне, задел самолюбие. Хотя Некрасов, конечно, и в мыслях не имел меня обидеть. Но я все равно взорвался:
    — То, что я еще ни разу не пил пива в вашем присутствии, вовсе не означает, что я его вообще не пробовал. Кроме того, я уже давно не школяр. Имею аттестат об окончании ЕТШ. И вообще я теперь безработный пролетарий.
    — Что, никак не устроишься? — тон веселой подначки сменился искренним сочувствием.
    — Раньше бегал отмечаться на биржу труда для подростков. Есть такая на Подоле. Сначала меня направили на завод «Большевик» в тамошнее ФЗУ. Постигать профессию формовщика. Практические занятия иногда велись в непосредственном соседстве с литейным цехом. Случалось, приходили прямо к печам. Чтоб имели представление. Атмосфера адова. Но — зрелище! Представьте себе — расплавленный металл прямо из ковша струится в опоку, возможно, приготовленную при твоем участии. От жары в цехе горло сразу пересыхает. Вот когда возникает пристрастие к пиву!..
    — О! Тогда ты прошел хорошую школу!
    — По части пива — да. А на формовочно-литейное дело не потянул. Там нужны атлеты. Меня, хотя и занимался с детства гимнастикой и гонял футбольный мяч, медицинская комиссия забодала... Шумы в сердце. И что-то с диафрагмой...
    — Значит, рабочая биография в преддверии института не выстроилась? — вздохнул Некрасов.
    — Была еще вторая попытка. Мне дали путевку в шестую типографию, что возле Сенного базара. Стал учеником наборщика. Тут я и вовсе увлекся. Все же работа, близкая к печатному слову. Но зрение подвело. Оно у меня паршивое. Опять вмешались эскулапы. Прописали новые очки и выставили за дверь.
    — Ну, а дальше что?
    — А дальше я перестал быть подростком. И теперь подрабатываю внештатно. В редакции газеты «Киевский пионер». Литправщиком.
    — Портишь чужие статейки?
    — Еще как! Начальству именно это и требуется. Мне даже обещали постоянную должность, повыше рангом. Зрение мое тут не помеха... Но все равно буду держать экзамен в высшее учебное... Ну вот. А к вопросу о пиве. Могу даже угостить. Получил сегодня гонорар. Скромный. Но все же...
    — Ты что, малоумный? — возмутился Некрасов. — С безработных и внештатных денег не берем. Сами угощаем. Тарасик, примем в компанию этого пионера-очкарика?
    Бородач засмеялся:
    — Даже раками попотчуем, если таковые окажутся в наличии.
    — Все равно вхожу в долю, — упрямо сказал я, — разорять пожилых людей, живущих на стипендию, не намерен.
    — Дело швах! Бедный, но гордый, — констатировал Некрасов. — Ладно, я знаю одно заведение в районе Бессарабки, где раки сегодня должны быть. Пошли!
    И мы стали спускаться вниз по бульвару.


    * * *

    Погожий день близился к исходу, но киевское солнце еще облучало верхушки домов и деревья. Листья пирамидальных тополей с их серебристой изнанкой, шелестя под сентябрьским ветерком, кое-где обнаруживали позолоту.
    На бульваре становилось многолюдно. Кто возвращался с работы, кто вышел посидеть на скамейке под сенью столетних ветвей. Кто осаждал мороженщика, чтобы получить порцию студеного лакомства, заключенную между двумя круглыми вафлями.
    Мы шли быстро, но Виктор чуть впереди. Ему не терпелось. Он предвкушал.
    Одет он был, как всегда, опрятно, однако с подчеркнутой небрежностью.
    Все мы одевались тогда достаточно скромно. Этой стороне жизни не придавалось почти никакого значения. Преобладали юнгштурмовки, полосатые футболки со шнуровкой на груди, встречались и «толстовки», правда, устаревающие. Галстуки носили редко, в исключительных случаях. В ходу были сапоги, летние сандалии, спортивные тапочки, тоже со шнуровкой — в Киеве их называли «баретками». В ненастье принято было носить калоши.
    Правда, вечером, направляясь в театр или просто прошвырнуться по Крещатику, люди старались одеться получше, надеть что-либо из скудного и потому бережного хранимого выходного запаса, почти неприкосновенного.
    Виктор неизменно появлялся в будничном одеянии. Таким я увидел его на премьере спектакля «Человек с портфелем». На симфоническом концерте в Первомайском саду, где блистал дирижерским искусством Натан Рахлин. На вечере камерного певца Анатолия Доливо. Всюду Некрасов был в обществе мамы, тоже весьма скромно одетой.
    «Коммуну писателей» Виктор, разумеется, тоже посещал в затрапезной экипировке.
    Таким он и запомнился мне тогдашний. Всегда и всюду — в ковбойке или в белой рубахе. Летом и зимой — кепка набекрень. В холода — грубошерстное пальтецо или куртка из облезлого меха. Во всякую погоду — никаких шарфов.
    Однако, хорошо сложенный, он в любом виде казался почти элегантным. А пренебрежение к вещам было, вероятно, внушено ему с детства. И дело было не столько в бедности фамильного гардероба, сколько в миропонимании, которое с порога отвергало поговорку: «По одежке встречают...» Семейный девиз был таков — и встречать и провожать должны по уму.
    Сейчас на бульваре Виктор свободно внедрялся во встречное движение. Весь — от видавшей виды кепки до парусиновых туфель, побеленных зубным порошком, — он был естественнейшей деталью пешеходного потока.


    * * *

    Как ни странно, в то полуголодное время пива было предостаточно. По доступнейшей цене. И бутылочного, и разливного.
    А в забегаловке, куда нас привел Некрасов, действительно нашлись и днепровские раки. Красота, кто понимает! Мы блаженствовали.
    В нестройный гул пивнушки Виктор вписался мгновенно. В людской гуще он чувствовал себя как рыба в воде. Выстаивая очередь в «Серабкопе», трясясь в переполненном трамвае, бродя по рынку, он становился сразу своим. Терпя в толчее неудобство, он отшучивался. В репликах ощущался местный акцент. Некрасов с ходу начинал изъясняться на том смешаном наречии, русско-украинском, которое в южных городах имеет название точное и сочное — суржик.
    Здесь ярко проявлялись его актерские способности.
    Не чурался Виктор и тех, кто в Париже, где он произрастал в младенчестве, романтично именуется — апаш, ну, а в Киеве с изрядной долей иронии называли жлоб. Он и с этой прослойкой мог находить общий язык. Вслушивался в окраинный шпанистый говор и легко его усваивал.


    * * *

    Он охотно напевал блатной вариант песни «Жил-был на Подоле Гоп со смыком», лихую версию, созданную кем-то из дворовых «бардов»:

                        Я стал активным членом «Автодора».
                        Да-да!
                        Повсюду меня возит «Черный ворон».
                        Да-да!
                        А чтоб хмыри средь бела дня
                        Не глазели на меня,
                        Я укрыт от посторонних взоров.
                        Да-да!

    Эти слова забавно совпадали с популярной мелодией. И никто еще не подозревал, что зловещий «ворон» вскоре начнет развозить не домушников, не карманников, а совершенно безвинных порядочных людей...
    В совершенстве владел Виктор и обывательским лексиконом, шутливо употребляя в разговоре наиболее ходовые выражения: «Здравствуйте, я ваша тетя!», «Кончик света», «Чересчур приятно». Сомневаясь в чем-нибудь, прибегал к общепринятому: «Это еще не факт!»
    А уж в пивном подвальчике, в соответствии с окружением, он давал волю городскому жаргону. Входил в роль. Желая уклониться от прямого ответа на вопрос, разводил руками и произносил с неповторимой местной интонацией: «Ты что, с Кирилловки?» (Имелась в виду знаменитая в Киеве лечебница для душевнобольных. В старину ее именовали богоугодным заведением. В наши дни такие места называют проще — дурдом).
    Взламывая рачий панцирь, Виктор причмокивал губами:
    — Что-то особенное! Ловите момент, шановные панове. А то тратим время Бог знает на что, на вумные разговоры об искусстве, о Городецком-Шмородецком...
    Вдруг он оживился:
    — Кстати, о рекламе товара. В ней нуждается, как вы понимаете, не только цемент. Сколько времени прошло, а я все еще помню гениальную рифму, которую придумал рыночный зазывала, расхваливая свое халтурное изделие. Даже не расхваливая, а воспевая. Говорил не презренной прозой, а стихами. Было это как раз на Сенном базаре. Я тогда учился рядом, в школе на Большой Подвальной. Между прочим, бывшая гимназия Науменко заведение в свое время довольно престижное. Давние традиции сохранялись и в наше время, даже в наробразовской ЕТШ. Но это к слову, дорогие мои бульвардье, уважаемые лацарони! Вернемся к стихотворной рекламе. Я любил после уроков шляться по Сенному. И вдруг вижу, какой-то деклассированный элемент сбывает простодушным пейзанкам жуткую липу под названием «Скорошьющая игла». И что же этот шмаровоз выкрикивает, стараясь привлечь внимание уважаемых дам? Вы только вслушайтесь, как это звучит! «Если у вас оторвалась пуговица, не надо теряться, не надо испугиваться!»
    Он выразительно посмотрел на меня:
    — Ну, какова рифмочка! Пуговица-испугиваться! Не только тебе, но и самому Ушакову такое слабо придумать.
    — Не знаю, как Ушакову, — засмеялся я, — но мне уж точно слабо. Согласен с вами, Виктор Платонович.
    Вдруг Некрасов стукнул ребром ладони по столу.
    — Слушай, если уж ты пьешь пиво, а пьешь, я вижу, вполне квалифицированно, значит, ты предстал перед нами не мальчиком, а почти мужем. Поэтому перестань выламываться.
    (Завершающий глагол я смягчаю. Он прозвучал в более вольном варианте. Однако, памятуя неприятие непечатных слов в полиграфическом произведении, провозглашенное Виктором в поздней повести «Саперлипопет...», я следую его завету. Хотя в устной речи, как читатель уже догадывается, автор будущих книг отнюдь не чурался крепких выражений.)
    — И поскольку ты перешел в ранг пьющего мужика, — продолжал Некрасов, — с этой минуты устанавливается, как говорят французы, полное э г а л и т е. Во-первых, зови меня Викой, а во вторых, не «выкай».
    — Викой-выкай! — воскликнул я, несколько подогретый выпитым. — Родилась еще одна оригинальная рифма. Раз мы уже стали употреблять французские слова, приношу свое гран м е р с и! За ценное указание, которое принимаю к исполнению мгновенно. И за выдающееся созвучие. Уроки Сенного базара пошли впрок. И поскольку ты, Вика, не только запоминаешь чужие рифмы, но и создаешь свои, может, попробуешь кроме рассказов писать и стихи?
    — Мне? Стихи? Тарасик, по-моему, он все-таки сбежал из Кирилловки! Его надо срочно отпаивать, пока тихое помешательство не перешло в разряд опасного буйства.
    Я поспешно встал.
    — Чур, лечение за счет больного. Всем оставаться на местах!
    Через минуту на столе оказались три свежих кружки и новая порция раков.
    — Что ты на это скажешь, Тарасик? — спросил Виктор.
    — Безрассудное растранжиривание первой получки, — прозвучал ответ.
    — Нормальное э г а л и т е! — возразил я.
    — Ну, что ж, — Виктор поднял объемистый сосуд и вынес вердикт: — безрассудство еще не болезнь. Поднимем этот крохотный посошок в качестве доброго напутствия всем присутствующим и вернемся к созидательным будням, пользуясь языком сегодняшней «Пролетарской правды». Почтенные биндюжники, братья по классу, мне было хорошо с вами. Чтоб я так жил!
    Осушив завершающие кружки, мы поднялись из душного, но радушного подвальчика на свет божий.
    ...Так Некрасов разглагольствовал и шутковал. В этом была изрядная доля игры. Но игры даровитой и обаятельной. И мы с Тарасиком охотно подыгрывали ему.

    6. СРЕДА ОБИТАНИЯ

    Однако столь же легко он преображался, возвращаясь в обычную обстановку, когда заходил разговор о вещах серьезных — о новой книге, ярко написанной, о полюбившемся фильме, о памятных, дорогих сердцу местах. То же самое происходило, когда собеседником оказывался человек, чьи интересы совпадали с тем, что занимало Виктора. Сразу проявлялись разнообразие некрасовских знаний, его безупречная воспитанность. Преображались дикция и словарь. Виктор сызмала владел тем, несколько старомодным, но чистейшим произношением, которое было присуще старой русской интеллигенции Киева. Так говорила егс мама Зинаида Николаевна. И бабушка — Алина Антоновна, которую, как потом засвидетельствовал внук, «любили все до одной молочницы... И, конечно же. все нищие, сидевшие на Марино-Благовещенской... и даже извозчики, стоявшие на углу Большой Васильковской, хотя услугами их бабушка из-за отсутствия средств не очень-то пользовалась».
    Такое произношение было у Николая Николаевича Ушакова.
    Возможно, так говорил и Анатолий Васильевич Луначарский — сосед Некрасовых по Парижу, закончивший Киевскую первую гимназию.
    Боюсь, что нынче этот слог, эта дикция, увы, не сохранились.


    * * *

    Виктор терпеть не мог литераторского хвастовства. А уж о себе, о своих пробах пера говорил весьма сдержанно.
    Посещая уринские собеседования, он, по-моему, отнюдь не стремился выносить на суд, сделанное им. Чужие сочинения слушал то с интересом, то с равнодушием, не очень скрываемым. Как и высказывания семинаристов. Полагал, что разнобой мнений, к тому же сугубо любительских, может сбить с толку. Поэтому и свою позицию старался никому не навязывать.
    В студийных встречах он ценил только одно — возможность уяснить, что пишут другие, чего добиваются, на чем срываются. И, что еще важнее, — наблюдать, как воспринимает прочитанное Дмитрий Эрихович. Думаю, что свои рукописи он показывал только Урину, с которым встречался вне занятий. Был вхож в уютную квартирку наставника на Малой Васильковской.
    Это свойство некрасовского поведения не имело ничего общего с высокомерием или элитарностью. Тем более — с непреодолимой стеснительностью. Ни того, ни другого не было и в помине. Просто Виктор по-своему представлял себе путь к совершенству, негромкий и неторопливый. Так что ни для зазнайства, ни для робости повода не существовало.
    С опубликованием написанного у Некрасова то ли не ладилось, то ли он сам не спешил печататься. Возник слух — в харьковском альманахе «Красное слово» принят его рассказ. Кто-то из студийцев при мне спросил его об этом. Виктор отшутился жаргонным: «А я знаю?»
    Другому вопрошающему он ответил:
    — Слухи о моем вхождении в литературу преувеличены. Я собираю марки и тиснул кое-какие мыслишки о сути коллекционирования в журнальчике «Советский филателист». Маленькая статейка, всего делов...
    «Мыслишки, журнальчик, статейка» — прибегая к уменьшительной форме, Некрасов тем самым преуменьшал и значение этой публикации.


    * * *

    Свой город Некрасов любил самозабвенно. Бродил по крутым спускам, по бульварным аллеям и окружьям уютных площадей. Всматривался, вдумывался, запоминал. Досконально знал историю Киева, давнюю и недавнюю.
    Во многом это шло от домашнего воспитания.
    «В нашей семье я был единственный мужчина, — вспоминал он впоследствии, — мама, бабушка, тетка и я, семилетний».
    Влияние этих незаурядных женщин он испытывал сызмала. А они были издавна привязаны к обжитой Кузнечной улице, к тогдашнему Крешатику, трех-пятиэтажному, всегда нарядному, особенно летом, когда пестрели вывески, а витрины были защищены от солнца полосатыми тентами — «маркизами». Неширокая мостовая была веерно вымощена гранитными плитками. Весело позванивал трамвай, еще бельгийского производства. А Владимирская горка, где можно было удобно устроиться на скамейке, любоваться Днепром, мазанками Никольской Слободки на противоположном берегу!
    Виктор в совершенстве изучил не только заповедные места и парадные уголки Киева, но и окраинные переулки с палисадниками, где росли мальвы и подсолнухи, а на веревках было вывешено белье для просушки. Он во всех обыденных деталях постиг родную среду обитания.
    Одним из его увлечений была местная топонимика. Он помнил старые названия переименованных улиц. Ему ничего не стоило перечислить гостиницы, магазины, кофейни, биллиардные, скаутские клубы, адвокатские конторы, большие и маленькие фабрики, существовавшие до революции, а частично и при нэпе.
    Подобно случаю с домом Городецкого он был не прочь весело проэкзаменовать приятелей — насколько они ориентируются в подробностях городской жизни, нынешней и ушедшей.
    — Вот мы часто проходим мимо улицы, а то просто топаем по ней, не задумываясь над тем, откуда ее наименование? Скажем, Рейтарская. В переводе с иноземного — Рыцарская. Каким ветром занесло сюда память об этих шлемоносных и меченосных?
    Как и предполагалось, выпускники ЕТШ или вузовцы в истории были не слишком сильны.
    — Значит, так, — провозглашал Виктор, — всем вам ставится «неуд». Название это восходит к последней четверти семнадцатого столетия. Улица, о которой идет речь, как известно, пролегает между Золотыми и Львовскими воротами. Городские врата сохранялись. И на этом отрезке несли службу кавалерийские части. Эти конные отряды именовались рейтарскими. И казармы их располагались как раз на знакомой всем нам улице.
    В другой раз мы узнали от Некрасова, что много веков назад на месте Крещатика протекала река — приток Лыбеди, как и основное русло, ушедшая потом под землю. Узкая долина, по которой протекал приток, называлась Крещатой. В этом названии слышится отзвук великого события — Крещения Руси. Отсюда и — Крещатик.


    * * *

    Широко известно, что смолоду Виктор увлекался фотографией. Имелся у него «ФЭД». Кажется, мама, бабушка и тетушка, скинувшись, подарили эту камеру своему любимцу ко дню рождения. И он, бродя по Киеву, снимал старину, бытовые сценки, пригородные ландшафты. Делал и карандашные зарисовки в альбомчике, который носил с собой.
    Эти давние навыки пригодились ему много лет спустя, когда он самостоятельно оформил свою книгу «Первое знакомство» — о поездке в Италию. Изящный томик проиллюстрирован автором — фотографии по-настоящему профессиональны, а тончайшие штриховые наброски на полях книги свидетельствуют о таланте рисовальщика. Перед нами — Колизей и флорентийская статуя Давида, Миланский собор и веселые неаполитанские мальчики, дождливый Турин и венецианские гондольеры.
    А началось все с того, что в раннюю пору Виктор со всех сторон отснял киевский вокзал. Набравшись храбрости, послал наиболее удачный кадр в местный журнал «Глобус». И, к удивлению автора, снимок был опубликован. Так что первый гонорар был заработан Виктором Некрасовым не писательским стило. щи содействии надежного «ФЭДа».


    * * *

    Сейчас подумалось о том, что не случайно именно Некрасов, десятилетия спустя, одарил земляков (и не только их) прекрасным открытием — точно обозначил на Андреевском спуске дом, где в юности обитал Михаил Булгаков, дом, описанный в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных». «Новый мир» напечатал увлекательный очерк Виктора о его поисках и находках, связанных с особняком под номером 13.
    Примечательно и то, что именно Некрасов выступил осенью 1959 года в «Литературной газете» с гневной заметкой о том, что над Бабьим Яром памятника нет.
    «Прошло восемнадцать лет... — писал Виктор, — и вот я стою на том самом месте, где в сентябре сорок первого года было уничтожено сто тысяч... Стою над Бабьим Яром. Тишина. Пустота... На дне оврага — вода. Откуда она?»
    И задавался вопросом — чем объяснить отсутствие памятника и благоустройства на месте трагедии? А вся заметка называлась «Почему это не сделано?»


    * * *

    По свидетельству Л. Лазарева, работавшего тогда в «Литгазете», некрасовские строки появились на ее страницах 10 октября. Автор настаивал именно на этой дате. «Но почему, Вика?», — спросил Лазарев. «Потому что у евреев это день поминовения «Йонкипур», — был ответ.
    «Я понял, — пишет Лазарев, — что если заметка не будет напечатана десятого, он будет очень огорчен. Очень уж нравственно важным казалось ему то, что он задумал. К счастью, получилось все, как он хотел».
    Стоит напомнить: это произошло за два года до появления в этой же газете известного стихотворения Евтушенко, что ни в коей мере не преуменьшает поступок поэта. Добавим — истинного уважения заслуживает редакция, в обоих случаях проявившая немалое для тех времен мужество.


    * * *

    Киевская топонимика вся дышала историей, вся была полна отзвуков прошлого, великого, красочного, драматического.
    Вспоминая школьные экскурсии по городу, я и сейчас, через множество лет, ощущаю глубокий смысл названий, украшавших знакомые улицы. Они сочетались то с именами основателей Киева — Хоревая, Щекавицкая, то с именами тех, кто княжил здесь, совершал подвиги, проявлял мудрость, случалось, впадал в грех; наконец, тех, кто просто принадлежал к владычившему роду. Владимирская, Ольгинская, Ирининская, Игоревская; с фортификациями разных времен — Верхний Вал, Нижний Вал, Ярославов Вал. Существовали некогда и Софийские ворота, они же — Батыевы, от которых оставался лишь след фундамента на пересечении Владимирской и Большой Житомирской. Все это воскрешало грозные, а порой и кровавые события, которые довелось пережить Киеву.
    Школяры, мы, конечно, не задумывались над тем, какие еще испытания предстоят городу, сколько крови прольется на этих улицах, но чем тревожнее становилось время нашего взросления, тем острее отзывались в душе былые свершения и драмы.
    До сих пор звучит в моих ушах голос нашей преподавательницы Натальи Семеновны, проводившей эти познавательные экскурсии. Она приобщала нас не только к обаянию садов и улиц, но и к жестоким страданиям, неотделимым от истории Киева.
    Нам, конечно же, повезло с наставницей. Далеко не во всех тогдашних школах встречались такие увлеченные и эрудированные словесницы, обогащенные гимназическим стажем и опытом.
    Можно предположить, что и у Виктора в школе, сохранившей добрый дух классического образования, были столь же образованы и романтичны учителя, и они вносили свой вклад в то воспитание, которое получал в семье, в своем доме на Кузнечной Виктор Некрасов.


    * * *

    Повезло и слушателям ушаковского семинара в студии «Контакт». Николай Николаевич — выдающийся знаток родного города — по ходу бесед нередко делился с нами своими наблюдениями, связанными с многовековой биографией Киева. Видимо, он уже обдумывал будущую лирическую хронику в прозе и стихах — «Повесть быстротекущих лет», увидевшую свет многие годы спустя.
    Возможно, не все воспринимали эти щедрые подробности с одинаковой остротой. Но след в душе оставался. А у меня возникло желание совершать пусть небольшие, но самостоятельные открытия.
    Меня воодушевлял пример Некрасова. Возникало мальчишеское стремление соответствовать его осведомленности, не оказываться беспомощным, когда он, полушутя, задавал свои непредвиденные вопросы.
    Тут мне частично помог случай.

    7. «ВЕСЬ КИЕВ»

    Я поехал на несколько дней в Обухов погостить у родичей. На чердаке ветхого дома стоял сундук с книгами, среди которых обнаружился толстенный справочник «Весь Киев» за 1912 год. И этот, неплохо сохранившийся том был мне подарен.
    О, какие россыпи таились на этих страницах! Имена купцов первой и второй гильдии, комиссионеров, адвокатов, держателей извоза, хиромантов, портных. Здесь присутствовали каретные мастерские и бухгалтерские курсы, кредитные товарищества и китайские прачечные, кондитерские и казино.
    Тут соседствовали ломбард и антиквариат, периодическая печать разных направлений и духовная консистория.
    В книге был представлен воистину весь Киев того времени.
    Промышленный — от знаменитого «Арсенала» и Южно-Русского завода до мельчайших предприятий — деревообделочных, швейных, гончарных.
    Торговый — от респектабельных магазинов до москательных, скобяных и галантерейных лавчонок.
    Культурный — от Соловцовского театра, от консерватории до скромного хорового кружка при Троицком народном доме, от собрания картин Богдана Хоненко до синематографа «Электрион».
    Всему этому сопутствовали очаровательные имена улиц — от «исторической» Нестеровской до нерасшифрованной Меринговской, от Бульварно-Кудрявской до Кругло-Университетской.
    Самое интересное я переписывал в тетрадь, снова и снова перечитывал. Это способствовало запоминанию.
    Возник озорной, опять же отдающий ребячливостью, замысел — найти в книге какой-либо вопрос, который бы озадачил Некрасова.
    Случай представился раньше, чем я рассчитывал.
    За два дня до занятий в «Контакте», где я надеялся встретиться с Виктором, я спустился на фуникулере к пристани и переправился на другой берег. Дарницкий песок уже изрядно согрелся, температура воды стала подходящей — лето было в разгаре. Я уютно расположился на солнцепеке и стал неторопливо листать заветный том, который прихватил с собой.
    Но чтение было нарушено. К пляжу причалил легкий полутригер, продолговатый и маневренный. Из него вышел Некрасов. Затем возник Тарасик. Они помогли сойти на сушу молоденькой женщине, очень смуглой и очень хрупкой, которая оказалась женой бородача. Все они были мокры с головы до пят, видимо, купались с лодки.


    * * *

    Выяснилось, что лежавшие рядом вещички, прикрытые газетой и придавленные кирпичом, принадлежали этой компании. Но купальщики в раздевалку не пошли. Предпочли обсушиться на солнце.
    — Все ясно, — сказал Некрасов, увидев меня, — этот тип уже подбирался к нашей шикарной одежде, хотел умыкнуть, но, к счастью, не успел.
    Жену Тарасика звали Зося. Нас познакомили, она улыбнулась.
    — Привет несостоявшемуся грабителю.
    — Он почти состоявшийся стихотворец, — сказал Некрасов, — но так как за вирши платят копейки, да и печатают редко, он правит в редакции чужие сочинения. А в критические моменты промышляет на пляже.
    Посмеялись. Сели загорать. Молча наслаждались. И вот тут я допустил промах. Поторопился и совершенно невпопад обратился к Некрасову.
    — Есть один вопросик. Можешь ли ты или твои друзья сообщить, какие товарищества предпринимателей и добровольные общества существовали в Киеве в начале века?
    Но Виктора врасплох не застанешь. Он сразу насторожился:
    — А ты сам-то знаешь? Допустим, я — пас. Валяй правильный ответ. А с меня факультетских зачетов хватает.
    — Отвечаю, — пожал я плечами, — пожалуйста. Общество домовладельцев Верхней и Нижней Соломенки. Товарищество глубоких бурений и артезианского снабжения Нестюшко-Боровского и К°. Общество эсперантистов «Зеленая звезда». Филармоническое общество «Боян», возглавляемое композитором Лысенко. Общество фотографов-любителей «Даггер»...
    — Стоп-стоп! Где ты всего этого набрался?
    — Не имеет значения.
    А учебные заведения перечислить можешь? Только учти, университет и Первая гимназия — это уже банальность.
    В экзаменатора превращался Виктор. Привычная роль, ну и ладно. Блесну своей информированностью.
    — Фребелевский институт. Коллегия Павла Галагана. Коммерческое училище Волоткевич. Училище Кукулеску. Фундуклеевская гимназия
    — Забыл гимназию Науменко, — не утерпел Виктор.
    — Да конечно. Выдающееся учебное заведение.
    — А еще был женский пансион Жеребцовой и Домантович, — вставила Зося.
    — Молодец, Зосенька! — восхитился Некрасов. — А у тебя откуда сведения.
    — Там воспитывалась моя мама.
    — Господа, вы неслыханно расширяете мой кругозор, — развел руками Некрасов, но роли вопрошающего не уступил.
    — Тарасик, — обратился он к приятелю, — я думаю, ты не должен ударить лицом в грязь перед своей прелестной женой. Хотя ты и убежденный материалист, технократ и все такое прочее, может, назовешь хотя бы несколько киевских храмов?
    Тарасик задумался. Потом стал неторопливо отвечать:
    — Сперва соборы. Всем известный Софийский, Владимирский, Выдубии-кий. Затем — Богоявленский Братского монастыря. Успенский, Киево-Подольский, Военно-Николаевский на Печерске... Конечно, что-то я мог пропустить...
    — А ты поразмысли. Опять же, не спеша.
    — Теперь церкви. Ну, Андреевскую тоже назовет любой. Кроме того — Кирилловская, Борисоглебская, Ольгинская, Набережно-Никольская, церковь Спаса на Берестове...
    — В этом храме обвенчались Мария Раевская и князь Волконский, — уточнил Виктор.
    — Церковь Пирогощи Богородицы, одиннадцатый век. Правда, время не уберегло этот храм, но в «Слове о полку» он упомянут. Что еще? Киевско-Лыбедская, Десятинная...
    — А в Десятинной, хоть об этом не принято упоминать, меня когда-то крестили, — заметил Виктор.
    — За давностью содеянного наказанию не подлежит, — великодушно изрек Тарасик.
    — Спасибо! Отпустил грех. Не зря бороду носишь. А вообще-то ты молодей! До чего способные у меня сопляжники.
    Вдруг он сурово посмотрел на меня:
    — Ну, а ты кусок нахального ребенка, — это жаргонное выражение Виктор произнес с особым смаком, — добровольными товариществами нас просто оглушил. А можешь ли ты что-либо перечислить врассыпную?
    Проше пана! — отозвался и затараторил: — Иконописная мастерская Мурашко, папиросная фабрика Филиппа Теодориди, Леон Идзековский — ноты и пластинки, Индржишек — «Музыкальные инструменты», универмаг Людмера, братья Альшванг — мужская и женская галантерея, «Софи» — магазин дамских шляп...
    — Снова — стоп. У тебя уже язык заплетается. И уж больно все перемешано.
    — Но ты же сам просил врассыпную. Могу и раздельно. Пресса: «Киевские вести», «Киевская мысль», польское издание «Dzennik Kijowski». «Киевские губернские ведомости», «Киевлянин»...

    — Кстати, редакция «Киевлянина», — вставил Виктор, — по словам моей мамы, бабушки и тетки, находилась недалеко от моего жилища, чуть ли не на углу Кузнечной и Караваевской. Алина Антоновна и Софья Николаевна, — а они женщины памятливые, — не раз были свидетели, как под окнами этого листка шумно собирались студенты, негодующие против очередного грязного выступления. Душой газеты был небезызвестный Шульгин. Человек и политик весьма противоречивый. Но, будучи талантливым публицистом, снискал популярность у части читателей. Увы, многие номера «Киевлянина» очень дурно пахли. Вот так... Извини, я не дал тебе договорить. Чувствую, что тебе очень хочется выложить свои знания. Давай!
    — Как скажешь. А за необходимое примечание благодарю. И, если не утомил, продолжаю. Музыка. Профессора консерватории: Беклемишев, Глиэр, Михайлов. Медицина. Сердечные болезни — профессор Стражеско, терапевты — Губергриц и Нечай-Грузевич, венерологи — Коломийцев и Волорнер...
    — Ну, на венерологах можно, пожалуй, этот перечень закруглить. А теперь честно выкладывай — где ты все это вычитал и когда успел вызубрить?..
    Я достал предусмотрительно прикрытый полотенцем «Весь Киев». Но тут же спрятал его за спину. Решение возникло мгновенно. Я выпрямился и провозгласил:
    — Высокочтимый Виктор Платонович! От имени ваших последователей разрешите вручить вам скромный...
    Некрасов недоуменно вскинул брови:
    — Ценю возвышенный юмор, а также изысканный слог, но у меня сегодня не день рождения. И ты опять «выкаешь».
    — Так ведь повод значительный и требует высокого стиля. Я пытался продемонстрировать пестроту моих знаний, не только исторических, но и сугубо бытовых. Но вас не проведешь, и номер не удался, хотя факир предельно трезв и в силу этого сглупил. А теперь повторяю — от имени ваших последователей имею честь вручить вам скромный презент.
    — Что еще за вариант? И вообще, как спросил однажды Беня Крик: «В чем суть, мадам Холоденко?»
    Я вытащил из-за спины справочник и протянул его Виктору:
    — Суть в том, что эта вещи переходит в твое личное владение. Он осторожно взял в руки весомую книгу и ахнул:
    — Вот это — да! Но я не смею... Он показал том Тарасику и Зосе:
    — Человек, которого я заподозрил в намерении ограбить нас, превращает в грабителя меня. Да ты что? Возьми эту книжку обратно.
    — Но она уже не моя. Больше того — она твоя по праву. Ты остановил меня, когда я перечислял медиков. А в перечне женщин-врачей, на соседней странице — могу назвать номер — значится 3. Н. Некрасова. Так что смирись, Вика.
    Он растерянно молчал. Видимо, и впрямь был тронут. Бережно раскрыл том в указанном месте:
    — Действительно, мама присутствует. А у нас этого справочника нет. Должно быть, он увидел свет, когда мы уже отбыли во Францию. А тем временем война разразилась... Ну, спасибо! Ублажил.
    Он слегка приобнял меня и спросил:
    — Только чем отдарю?
    — Ничем. Ведь это знак признательности за сведения об архитектуре, о городской истории с географией, за все уроки, подвигнувшие на углубление своего образования.
    — Опять! Ради Бога, не краснобайствуй. Я и без того сражен. Но слова словами, а подарок нужно отметить. Все тем же испытанным способом. За мной — пиво. Каждому по потребности. Способности учитываются только питейные. Обеспечим и сушеную тараньку. Немного еще пожаримся на солнышке, искупаемся и ринемся к назначенной цели!
    Усевшись на песок, Некрасов тут же углубился в книгу. И вдруг восторженно закричал:
    — Вы только послушайте! Тут весь список иностранных консулов. Сколько же их было в этом городишке над Славутичем. И как звучат имена! Консул Великобритании — Генри Итон Смит. Австро-Венгрии — Ришар Мехеди. Бельгии — Ян Гретер. Германии — Генрих Меринг. Греции — Перикл Трипари. Перикл! Но есть еще и вице-консул — Халасопуло. Испанию и Португалию представляет Диего де Молине. Швейцарию — Карл Бютлер. Тут все нормально. А вот Персию представляет явно не перс — Леонтий Фельдзер. Францию — отнюдь не француз — Даниил Григорьевич Балаховский. И, наконец, консул Датского королевства — кто бы вы думали? — Григорий Евсеевич Гурович. Вероятно, был неплохой малый, но с Эльсинором как-то не монтируется. А в целом — какой интернационал!

    8. ОБ ОДНОМ ЧАЕПИТИИ

    Выполняя условие, я стал все увереннее пользоваться лаконичным обращением «Вика». В ответ слышал односложное — тоже для краткости — «Жак» (отзвук парижского отрочества). Жак так Жак. Мне это даже нравилось.
    Виделись мы, правда, от случая к случаю. Некрасов был занят в институте, я — в редакции. У него, как говорится, была своя компания, у меня — своя. Встречались на уринских собеседованиях, но бывали и случайные пересечения. То в театре, то на пляже, то в доме общих знакомых. А иногда и просто на улице.
    Особенно запомнились две уличных встречи.


    * * *

    Одна произошла зимой. В необычно морозный для Киева денек мы столкнулись на Марино-Благовещенской, недалеко от угла Кузнечной. Виктор по своему обычаю был, однако, без шарфа и в кепке, лишь воротник пальто поднят. Но, в отличие от меня, не выглядел озябшим.
    — Ой, кум, — запричитал он, — де ж це вас так поморозило? — и тут же, перейдя на русский, скомандовал: — Срочно побежали ко мне. Я живу в двух шагах отсюда. Кроме того — время близится к пяти, когда цивилизованные люди пьют чай. А у нас он крепкий и горячий. Правда, сахар кончился. Но есть кизиловое варенье. Ничего другого, к сожалению, в данный момент не обещаю. Горилки предложить не могу. Последнюю чарку осушил перед обедом. Да и не принято в нашем доме совмещать чаепитие с выпивоном. Для мамы так называемый «Файф о клок» — священнодействие. Ри-ту-ал! И проводится на высшем уровне.


    * * *

    Обледенелый плитчатый тротуар тянулся вдоль побелевшего бульварчика. Резкий ветер стряхивал снежок с голых каштанов. Почти бегом, рискованно скользя среди затвердевших сугробов, мы приблизились к пятиэтажному строению начала века, с лепниной, с каменными затейливыми наличниками вокруг окон, с выпуклыми балконными решетками. Толкнули массивную дверь парадного подъезда.
    Не помню, был ли в доме лифт. Во всяком случае, мы им не воспользовались, а, перепрыгивая через ступени, стремительно взбежали на верхний этаж.
    Вставляя французский ключ в замочную щель, Виктор сказал:
    — Когда в пятнадцатом, во время войны, мы вернулись из Парижа в родной город, квартиру целиком заняла наша семья. Потом нас уплотнили, оставив только две комнаты, на четверых. Ничего, жить можно...
    Квартира, однако, не произвела впечатление коммуналки. Было безлюдно и тихо. Когда мы разделись, Виктор провел меня в довольно просторную комнату. Алина Антоновна отдыхала в соседней. Софья Николаевна отсутствовала. Зато на кухне хлопотала мать Виктора, только что вернувшаяся после обхода больных на дому. Услышав наши голоса, она пришла в комнату. Как и сын, темноволосая. Но с проседью. Приход неожиданного гостя не застал ее врасплох. Оживленная, улыбчивая, радушная, она тут же принялась накрывать на стол. Стекляшки ее пенсне весело поблескивали.
    Зинаида Николаевна всмотрелась в меня:
    — Постойте, постойте, я вас где-то уже видела. На концерте Анатолия Доливо. Вы подходили к нам...
    — Ну, конечно, — подтвердил Виктор, — он, как все киевские меломаны, поклонник твоего Недоливо.
    — Вика, не ерничай, — оборвала его мать, — ты ведь и сам любишь этого певца.
    — Так ведь я шучу, maman, шучу, — поднял кверху руки Некрасов, — этот гастролер и впрямь молодец, ничего не скажешь. Выходит на эстраду, опираясь на палку, нескладный. Но стоит ему запеть, забываешь о его хромоте, о том, что голова его слишком велика для короткого туловища. А когда он дарит нам «Шотландскую застольную», сам в эти минуты похож на Бетховена. Черты лица совпадают. Конечно, если верить бетховенским изображениям...
    Тут Виктор вдруг стал напевать:
    — «Нальем. Выпьем, ей-Богу, еще. Бетти, нам — грогу стакан. Последний в дорогу. Бездельник, кто с нами не пьет».
    Он вскинул руку, сжимая воображаемый бокал, и продолжил:
    — Вы только вспомните, как певец преображается, как убеждает! Как мгновенно входит в образ. Нет, конечно же, такой человек не унизится до недолива. Мой сосуд наполнит до краев. Тем более, не разбавит благородный напиток. Он же на ходу песни сам признается: «Нальем, нальем стаканы. Кто врет, что мы, брат, пьяны?». Далее — умоляющая интонация: «Мы веселы просто, ей-Богу, пусть Бетти сама нам нальет». Тут артист зримо хмелеет, натурально веселеет на глазах у публики. И я ему верю. Ве-рю! Как говорит сам Константин Сергеевич. Фамилию поющего и заразительно пьющего произношу с почтительностью. Всем бы такого собутыльника. Конечно, Доливо! Именно — До-ли-во! Да здравствует Доливо!
    Виктор и сам в эти минуты преобразился. Нет, он, конечно, не рискнул подобно популярному вокалисту приблизиться к облику автора «Шотландской застольной». Но мимику и жесты Анатолия Доливо, даже манеру исполнения, он имитировал довольно лихо. При этом, утрируя, не сбивался на грубый шарм. Так копируют мастеров, чья самобытность, чье достоинство не страшатся пародий.
    Зинаида Николаевна, смеясь, отмахнулась:
    — Да ну тебя... Ты неисправимый лицедей, но, увы, с повадками пьянчужки... Виктор церемонно поклонился.
    Хозяйка дома обратилась ко мне:
    — Простите, нас прервали. Как велите вас величать?
    — Зови его просто — Жак, — сказал Виктор.
    — Но, Вика, мы ведь не на Рю Ролли, а на Кузнечной.
    — Это его подпольная кличка, — не унимался Некрасов, — разве не видишь, что перед тобой старый политкаторжанин.
    — Вы не слушайте этого балагура, этого бонмотиста, — вздохнула Зинаида Николаевна. — Я легко догадалась. Ваше имя — Яша. Можно, я буду так обращаться к вам?
    — Конечно, Зинаида Николаевна.
    — А что ему остается, как не согласиться, — гнул свое Виктор. — Ты же не веришь в его героическое прошлое.
    — Ох, Вика... Пригласи лучше гостя к столу.
    На крахмальной скатерке с бахромой появились большие цветастые чашки.
    Чай был, как и обещал Некрасов, отменно крепок. Варенье, заменившее сахар, соответствовало лучшим киевским традициям и кондициям. Как и еще одно угощение — домашние коржики из темноватой муки. Хозяйка все подкладывала в розетку кизиловое лакомство.
    Сбылось еще одно предсказание Виктора. Пили чай, почти молча, наслаждаясь крепостью, пахучестью, сладостью. Если не священнодействовали, то отдавали почтительную дань фамильному обычаю. Вика торжественно разливал изысканный напиток. Зинаида Николаевна вдруг обратилась ко мне:
    — Голубчик, я ведь только сейчас сообразила, что это вы преподнесли нам справочник за двенадцатый год. Указанные в нем адреса в большинстве своем уже не существуют. Но какое это бесценное подспорье для старушечьей памяти!
    Когда мы поднялись из-за стола, Виктор предложил матери:
    — Ты иди отдыхай. Набегалась по своим болящим. До старости тебе еще далеко, но свои силы беречь надо, хоть об этом у Гиппократа и не сказано. Я сам уберу и вымою посуду.
    Зинаида Николаевна, выходя, улыбнулась мне:
    — Приходите, Яша, еще. Наш дом всегда открыт для вас. Я признательно поклонился ей.
    — Высокие договаривающиеся стороны остались довольны друг другом, — констатировал Виктор. И тут же предложил: — Пока я отлучусь на кухню, поройся в книгах. Любимое занятие Маркса. Надеюсь, твое тоже.
    Он распахнул шкаф, предельно забитый томами и томиками.


    * * *

    Оставшись один, я огляделся. Старинная мебель была изрядно тронута временем. Но зато ампирный диван и кресло-качалка легко уживались в этой комнате с простенькой этажеркой, и изящный ломберный столик отлично ладил с обыкновенным стулом, из тех, что именуются венскими, не за происхождение, а только за форму.
    Все это естественно совпадало с характерами обитателей. Бесценным раритетам сопутствовала непритязательность быта. Вопреки разностильности, возникало ощущение уюта и всегдашней прибранности.
    Я не стал подробно разглядывать картины, фотографии и акварели, а также немногочисленные безделушки. Потому что устремился к распахнутому шкафу.
    Рыться в книгах, несмотря на разрешение хозяина, я не осмелился. Рассматривал весомые тома, корешки с золотым тиснением. Вид у них был, однако, не парадный. В некоторых книгах торчали закладки. Надо полагать, им не давали залеживаться на полках, они знали постоянное тепло человеческих рук, читались и перечитывались. И не одним поколением.
    Какие здесь были сокровища! Французские издания. Запомнились тома Вольтера. Монтеня, Дидро. Имелся и Мопассан. А по соседству наши соотечественники — Владимир Соловьев и Костомаров, морозовское жизнеописание Христа, Даль, брокгаузовский многотомный Пушкин, Достоевский, Лесков, Мережковский, Блок...
    Тут состязались Вольф и Сытин, Девриен и Гранстрэм, Сабашников и Павленков, «Пантеон» и «Алконост».
    Встречались и новинки, хорошо мне знакомые. Это заявляли о себе «Федерация», «Узел», «ЗИФ» («Земля и фабрика»), Госиздат, «Academia»...
    Начав с верхней полки, я постепенно пригибался, пока не дошел до нижних. Здесь теснились Жюль Верн и Купер, Майн Рид и Луи Буссенар. А еще были «Русские сказки» с иллюстрациями Билибина — такая книга имелась и у меня. Как и «Волшебное путешествие Нильса с дикими гусями» Сальмы Лагерлеф. Тут же географический атлас, какие-то альбомы, заполненные фотографиями или увлеченно собранными марками разных стран.
    Виктор, вернувшись с кухни, застал меня в склонившейся позе.
    — Любуешься? Осколки детства, непреходящая жажда странствий и приключений. Признайся, и в тебе это сохранилось? Или ты теперь только поэтической классикой увлекаешься?
    — Ну почему же? «Дети капитана Гранта» или «Путешествия Нильса» — это чистейшая поэзия. А «Божественная комедия» или «Мцыри» — какие фантастические странствия, какие приключения!
    Некрасов улыбнулся:
    — Все правильно. Но я знаю, что ты собираешь поэтические томики. Так вот...
    Он раскрыл дверцу другого шкафа поменьше и достал с верхней полки книжку:
    — Это тебе на память о посещении нашей резиденции.
    В моих руках оказался сборник Владислава Ходасевича «Счастливый домик». Издание Гржебина. Берлин—Петербург—Москва. 1922 г. Плотная бумага. Портрет поэта работы Юрия Анненкова, предохраненный прозрачным листком. Раздвоенная шевелюра, пенсне, жестко-задумчивое выражение лица. Краешек пиджака в клеточку...
    — Нет, Вика, спасибо. Такую редкость я принять не могу. Это уж чересчур.
    — А я хочу, чтобы так было. Я люблю, когда человеку чересчур прият н о, — с нажимом повторил он знакомое выражение, — кроме того, не такой уж я альтруист, чтобы отдавать последнее. У нас эта книжка уже имелась, когда кто-то из маминых друзей привез нам в подарок и этот экземпляр, приобретенный в «Пушкинской лавке» на Камергерском, в Москве. Так что не выпендривайся, а то передумаю. Как говорили у нас в Единой Трудовой: «Бьют — беги, дают — бери».
    Все-таки не ограничился он пляжным пивом, которым был отмечен «Весь Киев». Не в счет был и нынешний «Файф о клок». Решил отдарить по-настоящему.


    * * *

    С прискорбием вспоминаю о том, что в ноябре 1943-го оккупанты, покидая Киев, среди своих последних бесчинств совершили и такое — подожгли дом, в котором жила семья Некрасовых. Зинаида Николаевна и Софья Николаевна (бабушка умерла весной) успели вынести из горящей квартиры самое необходимое. Слава Богу, сами уцелели. Но от уникальной библиотеки почти ничего не осталось. Как и от всего имущества.
    Я к тому времени уже обитавший в Москве, вернувшись с фронта, обнаружил, что мое скромное книжное собрание практически погибло. В густонаселенной коммуналке на Четвертой Тверской-Ямской давно нечиненая крыша протекала во время войны именно над моей комнатой и беспощадно залила водой полки, уставленные любимыми изданиями.
    Сборник Ходасевича — о чудо! — оказался везучим. Он, к моей радости, нашелся в той горстке книг, которые неумолимая протечка не затронула.
    «Счастливый домик» стоит и поныне в моей теперешней рабочей комнате. на ближней папке, до которой легко дотянуться рукой, когда захочется побыть наедине с любимыми строфами.

    9. НЕПРЕДСКАЗУЕМОЕ

    Вторая наша уличная встреча, о которой стоит рассказать, случилась несколько месяцев спустя. На Театральной площади, у здания оперы.
    Само место встречи побуждает меня отложить рассказ об этом до следующей главы. Краткое отступление от хронологии вызвано также и воспоминанием о том веселом лицедействе, которое учинил Вика, изображая певца Доливо.
    Дальнейшее свидетельствует о том, как в молодости совершаются скоропалительные шаги, резко меняющие привычную жизнь.
    Знаю это по себе, ибо вскоре после памятного вечера на Театральной площади, нежданно-негаданно получив приглашение работать в «Пионерской правде», где печатался со школьных лет, я, не раздумывая, переехал в столицу. Родителям дал слово часто писать. Тепло попрощался с редакцией «Киевского пионера», с друзьями и наставниками из «Контакта». Кстати, Некрасов мой переезд одобрил. И надо признаться, я почти беззаботно сел в поезд, идущий в Белокаменную. Само переселение из Киева в Москву тогда было делом простым — еще не существовало ни паспортов, ни прописки.
    Вот такая авантюра.
    А что уж говорить о мушкетере, чья непредугаданность и беспечность, несмотря на старшинство, были выражены куда ярче!
    Виктор сам вспоминал в поздние года материнское изречение, услышанное еще в раннюю пору:
    «Викун, прошу тебя, никогда не будь благоразумным».
    Этот наказ родительницы сын исполнял исправно, даже с лихвой.


    * * *

    Однако перейдем к обещанному отступлению от сюжета. Надеюсь, читатели согласятся, что его присутствие на этих страницах оправданно, ибо лишний раз подтверждает широту некрасовских возможностей, масштабность этой натуры.
    Вот что приключилось после моего отъезда с Виктором и его двумя ближайшими друзьями.
    Перейдя на четвертый курс стройинститута, отбыв летние армейские сборы, отдав дань шагистике, стрельбе по мишеням и пению строевых песен, будущий архитектор вернулся домой. Учебный год еще не начинался, в студии «Контакт» продолжались каникулы. Но, узнав, что Урин уже вернулся из отпуска, Некрасов с Локштановым и Серпилиным отправились к нему на Малую Васильковскую. Конечно, каждый взял с собой тетрадку с новыми рассказами.
    Впрочем, обратимся к самому Виктору. Вспомним соответствующие строки из его мемуарной книги «В жизни и в письмах»:
    «...Но чтения не состоялись. Дмитрий Эрихович торопился в театр.
    — Что поделаешь, служащий... Зарплата... — и вдруг запнулся: — Слушайте, ребята, хотите поступить в студию?
    — Какую студию? Ведь мы уже...
    — Да нет, не в литературную, в театральную.
    — Зачем?
    — Да просто так, из озорства. Я как раз иду принимать экзамены. Пошли?
    Мы переглянулись.
    — Ну? Решайте. Чтение ваше сегодня все равно не состоится. В кино билеты уже не достанете. А шляться по Крещатику и стоять в очереди за пивом — просто бездарно.
    Кто-то из нас удивился:
    — А что же мы на этих экзаменах делать будем?
    — А что на экзаменах делают? Сдают или проваливаются. Не все ли равно... Изобразите что-нибудь... И время убьете, и расставаться, ей-Богу, не хочется. Я же, бродяги, соскучился по вас.
    Мы тоже соскучились. И тоже не хотелось расставаться. И мы пошли».


    * * *

    Да, просто взяли и пошли. Из озорства. Без всякой подготовки. Узнаю Дмитрия Эриховича, тоже еще молодого, с его юмором и склонностью к парадоксам.
    Итак, до того, как мы побываем на Театральной площади, спустимся от оперы по Фундуклеевской, держась правой стороны. Внизу, почти у самого Крещатика возникает здание, тоже издавна приспособленное для сценического действа.
    В давние времена, о которых повествует уже известный нам справочник «Весь Киев», зрители, спеша на спектакль в этот театр, говорили: «Идем к Бергонье». Имелось в виду имя Огюста Бергонье, содержавшего некогда артистическую труппу, игравшую здесь на углу Фундуклеевской и Ново-Елизаветинской.
    Но это к слову. В наши дни, в старом помещении, перестроенном и обновленном, разместился Русский драматический театр имени Леси Украинки, удостоенный звания — академический.
    А в конце двадцатых начале тридцатых он не имел высоких званий. Но какие здесь были собраны мастера! На сцене, помнившей Орленева и Морджанова, играли в ту пору Светловидов и Добржанская, Болдуман и Зеркалова, Драга и Лавров-старший. Здесь же, позднее, начинал свой путь Лавров-младший. Блистал в «Живом трупе» Михаил Романов.
    Вот сюда-то и привел своих питомцев заведующий литчастью театра Урин. Приемная комиссия в тот день набирала новичков в молодежную студию.
    И, представьте себе, рисковая троица пришлась по душе членам комиссии, особенно Ивану Платоновичу Чужому, возглавлявшему студию.
    Когда настал черед Вики, он прочитал «Скифов», лихо изобразил базарного карманника, потом даже спел строевую песню «Надднипрянский полк ударный», привезенную из летних лагерей. И, уже на бис, исполнил... «Арию индийского гостя».
    Серпилин и Локштанов тоже лицом в грязь не ударили. И на другой день все они нашли свои фамилии в списках принятых.
    «Ленчик», однако, этой удачей не воспользовался. Серпилин оказался верен прозе, впоследствии издал несколько книг, обрел в Киеве имя и даже некоторое время редактировал украинскую «Лiтературну газету».
    А оба его друга с легкой руки Урина, с благословения Чужого из поклонников Мельпомены стали ее служителями.
    Как им удавалось сочетать учебу в институте с утомительными упражнениями в актерской студии, для меня — загадка.


    * * *

    «Театр радует потому, что он похож на жизнь, и потому еще, что он, к счастью, не жизнь».
    Эти слова я нашел в одном из уринских рассказов. Очень точная характеристика. Думаю, что к ней охотно присоединился бы и новый наставник Некрасова.
    Иван Платонович, которому много лет спустя Виктор посвятил проникновенный мемуарный очерк с кратким названием «Чужой», был полной противоположностью этой фамилии. Он много лет по праву слыл своим в актерской среде. Пройдя школу у Станиславского и Вахтангова, он оказался мудрым воспитателем. Учил не только внешнему изображению жизни, но и ее осмысливанию.
    Начиная с освоения сценических азов — дикции, пластики, движения, — он от этюда приближал питомцев к поиску истины.
    Какова была первая роль Некрасова? Чужой разглядел в нем Хлестакова, вернее, исполнителя, способного обдумать этот человеческий образ.
    И не ошибся. Учебный спектакль — второй акт «Ревизора» — имел заслуженный успех.
    Впоследствии в уже упомянутом очерке Виктор писал не без гордости: «За проект вокзала я получил четверку, за Хлестакова — пятерку».
    Перечень его студийных ролей впечатляет. Раскольников, граф Альмавива, мопассановский моряк Селестен, наконец, Женька Ксидиас из славинской «Интервенции».
    К сожалению, ни разу не видел его на сцене. Сужу об этом отрезке жизни Виктора по рассказам друзей-киевлян и его собственным сочинениям.
    Некрасов, казалось, был создан для долгих совмещений и мгновенных перевоплощений. И упорно продолжал поиски самого себя.


    * * *

    В середине тридцатых, пройдя курс у Ивана Платоновича, Виктор вместе с Локштановым устремился в Москву, мечтая сдать испытания в студию МХАТ. Столичные судьи почему-то отнеслись к Некрасову строже, чем киевские. Его не приняли. А Локштанова зачислили. Взял внешними данными, что на актерском языке именуется фактурой, а также сильным, хорошо поставленным голосом.
    Участь «Иончика» была решена окончательно. Он перестал сочинительствовать и пошел по актерской стезе. После войны играл в театрах Таганрога, Саратова, потом прочно обосновался в Минске, где достиг популярности и, кажется, получил звание не то заслуженного, не то народного артиста республики.
    ...Некрасову пришлось возвращаться в Киев.


    * * *

    Судьба распорядилась так, что мушкетерское содружество начало постепенно разлаживаться. Локштанов оказался в Москве. Серпилина сцена не привлекала, кажется, он уже начал печататься. Сергей Доманский собирался распрощаться с холостяцкой жизнью. Отношения оставались добрыми. Но переход от юности к зрелости брал свое.
    Однако д'артаньяновский нрав Некрасова не остывал. Достойно защитив диплом, Виктор в архитекторы не подался, хотя на всю жизнь сохранил любовь к зодческому искусству, впоследствии много и талантливо писал о нем.
    Несмотря на московскую неудачу, аура кулис и авансцены все еще завораживала его. А он был не из тех, кто смиренно опускает шпагу в ножны.


    * * *

    Здесь в главу, временно нарушившую течение основного рассказа, вторгается еще одно побочное отвлечение, связанное, однако, со всем предыдущим. Переместимся опять во времени и пространстве.
    Виктор Платонович, видимо, слышавший не раз о своем внутреннем и внешнем сходстве с уроженцем Гаскони, на излете жизни не удержался и о трех главных героях своей «Маленькой печальной повести» в первых же строках сообщил:
    «Конечно же, их называли мушкетерами. Хотя по внешности подходил только Саша Куницын — стройный балерун. Ашот был мелковат, но пластичен и обладал южным армяно-гасконским темпераментом. Роман тоже не удался ростом, к тому же был лопоух, зато лукав, как Арамис. Портоса среди них не было. С Атосом тоже неясно — не хватало загадочности».
    Зато дружбой они были связаны прочно, в свой Питер влюблены, как мушкетеры в Париж. Что же касается их профессии, они, как некогда и автор повести, были привержены к лицедейству. Саша подвизался в Кировском, Роман — на киностудии, Ашот был ближе к эстраде — пел, играл на гитаре, подражал Марселю Марсо.
    Повесть посвящена распаду, казалось бы, несокрушимого, союза троих. В ней между строк явно просвечивают автобиографические штрихи, как и в других некрасовских творениях.
    Распад этот не имел ничего общего с личной неприязнью, внезапно возникшей. Наоборот, он переживался друзьями трагично. Однако подготовлен был всем, что их окружало и мешало свободно дышать.
    Саша, поехав на зарубежные гастроли, внезапно оказался невозвращенцем. Ашот через какое-то время, женившись на француженке, осел в Париже. И только Роман остался дома безнадежно бороться с худсоветом и цензурой, регулярно клавшими его фильмы на полку.
    Эпилог повести пронзительно грустен. Друзья оказались в разных концах планеты. Сперва виделись порознь. Саша, прилетев с гастролями в Париж, попутно встретился с Ашотом. Роман с диким трудом, за свой счет пробившийся на Каннский фестиваль, пересекся в Париже с тем же Ашотом, пристроившемся на местном телевидении.
    Потом все оборвалось.
    Эпилог повести так и начинается словами:
    «Больше они не встречались, наши мушкетеры. И не переписываются, не звонят друг другу».
    А завершается вещь рассказом Некрасова о собственном отъезде на чужбину. Виктор с горечью вспоминает, как давняя приятельница запретила звонить ей. Кто-то побоялся приехать в аэропорт, проводить.
    «Еще один близкий друг, правда, из послевоенных, прощаясь и глотая слезы, сказал: «Не пиши, все равно отвечать не буду». И это «отвечать не буду» — эта рана до сих пор не заживает».
    Авторский вывод:
    «Может быть, самое большое преступление, совершенное в моей стране, — это дьявольски задуманное и осуществленное разобщение людей».
    Конечно, речь идет о неистребимых генах, невольно ставших частью характера, независимо от места проживания.
    «Маленькая моя повесть, — продолжает Некрасов, — печальна еще и потому, что если между двумя из моих друзей воздвигнута Берлинская стена, то двоих других разделяет только Атлантический океан... Нет, не только вода, а нечто куда более значительное и серьезное, что побудило меня назвать эту маленькую повесть печальной».
    Эти строки продиктованы, конечно, и эмигрантским опытом автора. Уж он-то знал, как легко забывают соотечественники, живущие в разных странах, друг друга, хотя для них переписка и звонки абсолютно безопасны.
    Вот как выстраданно повернул мушкетерскую тему Виктор Платонович в своей едва ли не последней вещи. К ней он мог бы с полным правом поставить эпиграфом строку из Мандельштама:
    «Я изучил науку расставанья...»


    * * *

    ...А тогда, в далекой молодости, частично потеряв единомышленников по литературным и театральным начинаниям, он не сдался. И совершил поступок, на первый взгляд, безрассудный. Более того — эпатирующий. Некрасов вступил в малочисленную, но мобильную группу, именовавшую себя — «Железнодорожный передвижной театр». Внезапно для всех и для самого себя он пленился этим братством актеров. Непритязательные в быту, они разъезжали по градам и весям Киевщины, Житомирщины, Винничины, являя бескорыстие и сплоченность.
    Руководил труппой пожилой, но неугомонный Александр Роксанов, один из чудаков, которые украшают жизнь. В юности он был циркачом, потом стал драматическим актером, постиг искусство режиссуры. Кочевник и экспериментатор уживались в нем запросто. Многолетнее передвижничество стало его жизненным девизом. Он считал, что в районном доме культуры публика, в отличие от избалованных киевлян или москвичей, сохраняет во всей первозданности остроту восприятия и сопереживания. В его суждениях слышался и лукавый подтекст — чем дальше от областного начальства, от его неусыпного глаза и указующего перста, тем ты свободнее в своих замыслах.
    Короче говоря, Виктор, усвоив, что искусство должно выживать в любых условиях, при этом сохраняя некую раскованность, примкнул к обаятельному табору.
    «...Я полюбил свой театр и маленькую нашу труппу, состоящую из симпатичных неудачников, и крохотные клубные сцены... и разношерстную публику, принимавшую нас всерьез и по несколько раз вызывавшую... И плевал я на всех друзей и знакомых, которые не переставали недоуменно пожимать плечами: «Архитектор, высшее образование, из интеллигентной семьи, а вот по каким-то дырам паясничает... Мать хотя бы пожалел».
    А что говорила мама?
    «Она меня не осуждала: «Если ему там интересно, он любит своего Роксанова, ну и пусть играет, пусть разъезжает по всяким дырам...»
    Здесь раскрываются характеры матери и сына. Их взаимное благородство. Фамильный демократизм. Презрение к обывательским пересудам.
    Виктору приходилось не только заново испытывать себя в разнообразнейших ролях — от Мешема в «Стакане воды» Скриба до Вронского в инсценировке толстовского романа. Он участвовал и в оформлении спектаклей, писал декорации.
    Не сомневаюсь, что актером Виктор был способным. И сценографом находчивым. Дилетантство в любой сфере он отвергал.
    ...Позднее Некрасов играл в театрах разных городов — от Ростова-на-Дону до Владивостока, сохраняя верность Киеву и материнскому гнезду на Кузнечной.
    Кто его знает? Может, он, подобно Локштанову, не изменил бы театральной профессии?
    Но грянуло воскресенье двадцать второго июня. И Вика помчался домой, где его уже ждала повестка из военкомата.
    Окончательный выбор судьбы был впереди.

    10. ВЕЧЕРНЯЯ ПЕРЕСТРЕЛКА

    Вот теперь вернемся к началу тридцатых.
    Я еще в Киеве и не ведаю, что меня вдруг пригласят на работу в Москву, где мне попутно удастся поступить в ВРЛУ — вечерний рабочий литературный университет (предшественник нынешнего литинститута). Виктор еще не подозревает, что невзначай окажется в студии Чужого.
    ...Однажды вечером, идя из гостей, я поднимался от Крещатика по Фундуклеевской к Театральной площади, к остановке трамвая номер восемь, чтобы добраться на нем к себе на Караваевскую. Неожиданно впереди возникла отчаянная стрельба. Прохожие шарахнулись. Я, было, остановился, но любопытство взяло верх. И я продолжал подъем.
    На площади, перед зданием киевской оперы, стояли озадаченные горожане. Перестрелка доносилась прямо из театра, где обычно звучали увертюры, дуэты, арии. Сейчас грохотали взрывы, стрекотала пулеметная дробь.
    Безногий инвалид на тележке, постоянно игравший на мандолине у входа в угловую аптеку, почему-то оказавшийся в этот поздний час на своем дневном месте, зачарованно слушал звуки ближнего боя и хрипло вопрошал:
    — Громадяне, товарищи, друзи, що ж це таке робыться? Я таке чув тильки у громадянську вийну, коли ми з Петлюрою рубалыся...
    Между тем, я уже начал соображать, в чем дело, вспомнив афиши, развешенные по городу, и нащупав у себя в кармане билеты, купленные на спектакль.
    И вот тут-то послышался знакомый смех. Я обернулся — Вика Некрасов утирал веселые слезы.
    — Уважаемые земляки! — обратился он к собравшимся. — Ничего страшного. Просто в нашем городе гастролирует театр Мейерхольда. Ему предоставили оперную сцену, потому что она самая просторная. Тут есть где развернуться, когда в батальонных эпизодах занято много людей. Сейчас идет спектакль «Последний решительный». В завершающем действии много пальбы. Огонь ведут со сцены по зрительному залу и с галерки по сцене. Но смертоубийство чисто театральное. Так что спокойно расходитесь.
    В ответ на это громогласное сообщение прокатился оживленный гул. Толпа стала редеть. Укатил инвалид, отталкиваясь руками от асфальта. Тут Виктор увидел меня:
    — О, месье Жак собственной персоной. Что, тоже перепугался?
    — Да нет. Сперва удивился, потом сразу все раскумекал, еще до твоего публичного разъяснения.
    — Ну, так вот, — Некрасов закурил и, пустив кольца дыма, продолжил: — я видел этот боевик в Москве. Героическая фантазия. Попытка представить себе, как будет выглядеть будущая война. Пьеса — суматошный гибрид митинга и мелодрамы. С вкраплением портового юмора и газетного краснобайства. Надо быть Мейерхольдом, чтобы решиться эту риторику-истерику превратить в явление искусства. Я не принадлежу к фанатическим поклонникам Всеволода Эмильевича. Но риск, на который он идет, сам по себе поражает. Есть ярчайшие мизансцены. А порой дело сводится к аттракциону. С любопытством наблюдаешь за каждым движением, за каждым световым экспериментом. Даже массовки, которые я терпеть не могу, порой, сработаны занятно. Хотя под конец голова пухнет от выстрелов и криков...
    Пальба, между тем, продолжалась. Виктор кивнул в сторону театра:
    — Все еще пуляют. Это морские пехотинцы на одном из участков фронтовой суши отражают натиск противника, вторгшегося на нашу землю. В минуты затишья обнаруживается, что где-то поблизости работает репродуктор. Передают поочередно то сводку новостей, то классическую музыку. Последний моряк — он же главное действующее лицо финального эпизода — погибает, если не ошибаюсь, под звуки скрябинской сонаты. А Ведущий — есть и такая роль — провозглашает патетически-оптимистические слова. Концовка прямолинейна и наивна. Если разразится реальная война, все будет одновременно и проще, и сложнее, и, уж конечно, пострашнее.
    Виктор затянулся, точным щелчком отправил окурок в ближайшую урну и добавил в сторону театра:
    — Ну, а Вишневский в спектакле не только риторичен, но и вторичен. Все держится на режиссерской изобретательности. И на высочайшем актерском мастерстве. Игорь Ильинский, Зинаида Райх, Сергей Мартинсон, Эраст Гарин! Даже в эпизодических ролях достаточно одной-двух реплик, и возникает характер. Хотя и в тексте попадаются хлесткие находки. Не Бог весть какие, но попадаются. Тут случай особый. Встретились два неистовых Всеволода. Непрестанно дерзающий режиссер с проблесками гениальности и бравый морячок, сильно чокнутый на почве своих боевых воспоминаний и комиссарских предсказаний. Получилась гремучая смесь. Зрители встают и громко плачут.
    В этом кратком, но емком монологе, запомнившемся мне, было все — уважение к щедрому мастерству и неприятие агитки, восхищение талантливой игрой и нескрываемая ирония. А еще я ощутил, что о Мейерхольде Вика говорит с таким же знанием предмета, как о Корбюзье или Гамсуне.
    — У меня билеты на пятницу, — сказал я.
    — Сходить все же стоит. Даже промах или полный провал такого риска, вероятно, значительнее, чем благополучненькая, но безликая удача. В крайнем случае, уйдешь после первого или второго акта. За выход из зала денег не берут.

    11. ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ЭПИЛОГ

    Бывают же такие парадоксальные совпадения! Много лет спустя, в сорок шестом, не кто иной, как «чокнутый морячок», будучи редактором журнала «Знамя», проявил отвагу и с подачи Твардовского опубликовал повесть, написанную сталинградским офицером-сапером. Повесть, поразившую читателей свежестью таланта и необоримой правдивостью. Эта окопная хроника по праву стала родоначальницей многих честных книг, написанных теми, кто побывал на линии огня. Книг, в которых по примеру первопроходца ярко утверждалось, что война далека от велеречивого пафоса, что окопная реальность одновременно проще и сложней, а главное, страшней романтических предсказаний.
    И — другое совпадение. Сугубо личное. Еще с фронтовых времен в «Знамени» печатались мои стихи. Демобилизовавшись, я часто бывал в редакции, которая ютилась тогда в Леонтьевском переулке.
    Случилось так, что именно в этой редакции неожиданно произошла первая наша после долгих лет встреча с Некрасовым.
    До войны, в пору двух моих летних посещений Киева, Виктора в городе не было. Однажды он безвылазно сидел в Буче, где снимала дачу его семья. А во второй раз уже гастролировал с роксановским театром.
    Сейчас, увидев меня, он воскликнул:
    — Жак! Живой! Здоровеньки булы!
    Я кинулся к нему. Он внимательно посмотрел на меня и полунапевно задал вопрос — цитату из «Наталки-Полтавки» Котляревского: ,
    — Звiдкiля ти тут узявся, де так довго пропадав?
    — Там, где и все, — ответил я, — только недавно снял шинель.
    — Неужели был на фронте? А зрение?
    — Пошел добровольцем. В октябре сорок первого военкоматовские врачи стали менее придирчивыми. В строй не взяли, но военный билет выдали, правда, с оговоркой: «Вторая степень годности». Был армейским газетчиком. Сперва на Брянском, потом на Втором Прибалтийском.
    — Снова правил чужие статейки?
    — Слава Богу, нет! Как и положено военному корреспонденту, все больше находился на «передке», либо совсем рядом с ним. У нас в походной редакции порядок был в этом смысле строгий. Оперативные заметки гнал по вoeнному телеграфу. «Отписываться» приезжал изредка, на денек-другой, выдавал на-гора очерк или стихи в верстающийся номер, и — обратно в действующие части. Транспорта в редакции почти никакого. Все — на попутных.
    — Не зацепило тебя?
    — Отделался контузией. А о тебе мне тут рассказывали. О том, где ты воевал, о твоих ранениях, о прекрасной рукописи.
    Виктор нахмурился:
    — В здешней редакции народ свойский. Но, как везде, болтунов хватает. Но вдруг, разулыбавшись, он предложил:
    — Давай лучше поздороваемся как следует, землячок! И мы безмолвно обнялись.


    * * *

    Он резко возмужал. Плечи стали шире, взгляд острее, усики достигли командирской завершенности. Но бросалось в глаза необычное сочетание военной выправки с прежней штатской экипировкой. Рубашка — настежь. Полотняные брюки. Сандалии на босу ногу. Лето еще только начиналось, но губительная жара сорок шестого уже показывала свой норов.
    О его рукописи я и впрямь был наслышан. Только поначалу не знал, тот ли Некрасов. Фамилия — не из редких. К моей великой радости, оказалось — именно тот!
    Вика только что освободился после работы со своей редакторшей Софьей Дмитриевной Разумовской. Верный себе, никаких поздравлений с грядущей публикацией не принимал. Дабы не сглазить. Рукопись готовится к набору. Требуются некоторые текстовые уточнения и вставки. Обещают, что последние. Но ведь могут возникнуть замечания у Вишневского. Перед самой сдачей в набор. А цензура! Так что обольщаться и, тем более, «обмывать» сочинение, не вышедшее в свет, еще рано. А вот отметить нашу встречу — это будет в самый раз!
    И мы без промедления направились к выходу из редакции.


    * * *

    Когда мы перешагнули порог, Виктор вдруг остановился, бросил взгляд налево, в глубину переулка, и вздохнул:
    — Ох уж этот Леонтьевский!..
    — А что?
    — Здесь вторично решается моя судьба. В тридцать восьмом Локштанов попытался добиться моего приема в студию МХАТа, где я годом раньше был забракован. Иончик, представь, сумел устроить мне аудиенцию у самого Станиславского. 12 июня было — я даже дату запомнил. Старик слушал меня в своем особняке, это недалеко отсюда, ближе к Большой Никитской.
    — Ну, как же, знаю я этот дом. Не зря теперь здесь улица Станиславского.
    — В кабинете мэтра, среди антикварной мебели, такой же величественно-престарелой, как и хозяин, я читал стихи и прозу, потом на пару с Иончиком сыграли сценку из «Ревизора». Хлестакова изображал я. Станиславский слушал внешне безучастно, потом высказан несколько многозначительных мыслей, уже читанных в его книге. Но проводил почти благосклонно, даже пообещал, что осенью, когда будет обновление студии, подумает, как быть со мной. Локштанов считал встречу моим успехом. Я такую уверенность не ощущал. В одном повезло — пообщался с великим человеком. Увы, все кончилось трагично. Старик, не дотянув до осени, вскоре скончался. И вот теперь я уже вступаю не в мхатовскую студию, а вроде бы в литературу. Но переулок все тот же. Ты не находишь, что в этом что-то есть? Некий перст судьбы... Я поспешил ободряюще отозваться:
    — Но теперь Леонтьевский встретил тебя с распростертыми объятьями. Люди в редакции молоды и здоровы, готовы за тебя драться, а твое произведение на пороге типографии.
    — Дорогой Жак, не мудозвонствуй. Накаркаешь. Я же просил... Постучав по деревянному косяку «Знаменской» двери, я воскликнул:
    — Извини! Вырвалось... Больше не буду.
    — У меня тоже вырвалось, — ухмыльнулся Виктор. — Для верности обругай меня, используя всю виртуозность окопного мата, надеюсь, тебе тоже знакомого.
    Я выполнил просьбу в довольно изощренной форме, рожденной среди прибалтийских болот, доставив Некрасову явное удовольствие.
    — Такого я еще не слышал, — восхитился он. — Жемчужина, добытая в сырых землянках и залитых водой траншеях. Местный фольклор. К нам бы на фронт Бодуэна де Кортуне!
    И тихо добавил:
    — А о Леонтьевском больше не будем. Переулок как переулок.
    И мы пересекли высокую арку, направляясь в популярное заведение на Пушкинской площади.


    * * *

    Обретя необходимые напитки и закуски, мы расположились в дальнем углу. Во всех тогдашних встречах, естественно, и в нашей, присутствовали счастье и утраты, гордость и горечь, надежды и сомнения. Вика предложил:
    — Давай, как принято, прежде всего отдадим долг тем, кого мы потеряли. Стоя, минуту помолчим. А потом обратимся к самым близким людям, скажем все слова, которых они достойны. И, не чокаясь, осушим — не пивом же их поминать — чарку сорокаградусной.
    Скорбный перечень, даже самый насущный, был, увы, достаточно обширен.
    Викина бабушка Алина Антоновна. Мой отец Александр Ефимович, умерший в эвакуации, в далеком Оренбурге. Дмитрий Эрихович, которого сердечный приступ сгубил еще до войны. Сережа Доманский, сраженный на поле боя. Наши однокашники из «Контакта» — юный, очень одаренный поэт Сережа Спирт и уже начинающий седеть прозаик Петр Зорев, павшие на фронте. Славный Тарасик, погибший в харьковском «котле». Ну, а как не помянуть земляков, лежащих в Бабьем Яру...
    Мы подняли рюмки.
    — Погоди, — спохватился Виктор, — забыли еще одного хорошего человека. Тотошу Луначарского. Он служил на флоте, тоже был военным газетчиком. Высадился с десантом в районе Новороссийска. Там и остался... Так что твоя армейская профессия была довольно опасна.
    — Наша газета «На разгром врага» потеряла за войну девять человек.
    — Вечная им память! — со вздохом склонил голову Виктор.


    * * *

    После печальной паузы поминания мы, произнеся «Со свиданьицем!», выпили по второй. А потом (погода!) припали к прохладным пивным кружкам.
    Возник непринужденный треп, во время которого я не преминул напомнить Некрасову о пальбе в киевской опере, о спектакле «Последний решительный».
    — Да, было дело, — кивнул Виктор, — сейчас это произведение звучит смехотворно. Надеюсь, и самому автору сие стало понятным. Но давай не касаться творчества Вишневского. Кстати, я с ним познакомился только вчера. Он долго торчал на процессе в Нюрнберге. Принял, как родного. О нем говорят разное. Но я не могу по этому поводу высказываться. Что можно вынести из первой беседы, к тому же весьма радушной? Сейчас он ведет журнал, как и подобает бравому флотскому ветерану, бесстрашно. Команду на нынешнем своем корабле он подобрал толковую. И пока что, кроме благодарности, я к нему ничего испытывать не могу.
    Я задал вопрос:
    — Ты книгу писал в Киеве, уже после демобилизации?
    — Нет, сперва еще числился в армии. После шального ранения в Люблине, кочуя по лазаретам, я, в конце концов, — так уж повезло! — оказался в Киеве. В окружном госпитале на Черепановой горке. Врач посоветовал тренировать пальцы руки, все еще пошаливавшей. Лучший способ — писание. Я и стал марать карандашом бумагу. Вдруг нашло на меня. Постепенно возникал черновик будущей вещи. Я был уже ходячим ранбольным и облюбовывал для работы либо скамью на склоне Черепановки, либо на трибуне безлюдного днем Красного стадиона, который пониже.
    — Господи, я же в середине двадцатых жил на Большой Васильковской, напротив этого стадиона! На матчи проходил зайцем, через пролом в заборе, как раз со стороны Черепановки. Знакомое место!
    — Кстати, неплохой рабочий кабинет. В родном городе, на свежем воздухе, писалось легко. Если бы написанное на этих скамьях так же легко читалось!..


    * * *

    Дальнейший разговор за столиком, а потом на Тверском бульваре, где мы устроились в тени, чтобы малость прийти в себя после душного помещения и всего принятого внутрь, был бурный и беспорядочный. Фронтовые штрихи сменялись незабываемыми реалиями киевской юности, литературные новости сопровождались отборным солдатским юмором.
    Оба мы, каждый по-своему, многое испытали и повидали за минувшие годы. И в начале послевоенного лета, как и все, хотели верить, что теперь страна заслуженно заживет по-новому.
    Кто мог предположить, что засуха, которая вот-вот нагрянет, будет снова не только климатической. Что будет нанесен урон и зреющим Хлебам, и оживающему Слову. Что в ждановском августе будут загублены общие чаяния.
    Возможно, мне удастся написать еще несколько глав, чтобы поведать о некоторых подробностях тех дней, в частности, рассказать о том, что довелось пережить тогдашней редакции «Знамени», которая в дни войны и в начальную послевоенную пору создавала и впрямь самый содержательный и смелый журнал; о приезде Некрасова в Москву и наших, к сожалению, редких встречах; о резких перепадах судьбы Виктора, свидетелем которых иногда приходилось быть и мне. Писать постараюсь и о том, что еще не сказано другими.
    А сейчас автору этих страниц остается только одно — в день, когда мы отмечали наше первое московское свидание, Некрасову было тридцать пять, мне — тридцать два. И для нас, людей бывалых, три года разницы уже не имели никакого значения.

    2014—2019 © Международный интернет-проект «Сайт памяти Виктора Некрасова»
    При полном или частичном использовании материалов ссылка на
    www.nekrassov-viktor.com обязательна.
    © Viсtor Kondyrev Фотоматериалы для проекта любезно переданы В. Л. Кондыревым.                                                                                                                                                                                                                                                               
    Flag Counter