ГлавнаяСофья МотовиловаВиктор КондыревБлагодарностиКонтакты
`


Биография
Адреса
Хроника жизни
Семья
Произведения
Библиография
1941—1945
Бабий Яр
«Турист
с тросточкой»
Дом Турбиных
Письма
Документы
Фотографии
Рисунки
Экранизации
Инсценировки
Аудио
Воспоминания
Круг друзей ВПН:
именной указатель
Похороны ВПН
Могила ВПН
Могилы близких
Память
Стихи о ВПН
Статьи о ВПН
Фильмы о ВПН
ВПН в изобр.
искусстве
ВПН с улыбкой
Баннеры

Произведения Виктора Некрасова

Самая поэтичная...
(о КПСС)

Памфлет

«Новое Русское Слово», 28.03.1977, 31.03.1977, 1.04.1977 и 2.04.1977




Неизданный отрывок из второй части книги «Взгляд и нечто». Первая часть была опубликована в «Континенте» № 10.

«Радио Свобода».
Передача «Мы за границей» — «Человек и партия».
Говард Фаст, бывший американский коммунист.
Книга «Голый Бог», читает Александр Галич.
Бывший советский коммунист
Виктор Некрасов о партии и книге «Голый бог»,
6 апреля 1977 г.


Передача «Мы за границей» — «Что такое партия».
Коммунистическая партия. Бывший советский коммунист
Виктор Некрасов о партии и книге «Голый бог» Говарда Фаста,
20 апреля 1977 г.



1

Я только что закончил книгу Говарда Фаста «Голый бог». Она всколыхнула во мне многое, И хотя я касался уже этого в первой части моей книги, я вынужден опять вернуться к тому, что было самым сложным и моей (моей ли только?) жизни к партии, к коммунизму.
Нынешнее русское молодое поколение не помнит уже Говарда Фаста. А может и просто не знает. В Советском Союзе сделано все, чтоб этот популярный американский писатель, в свое время у нас издававшийся миллионными тиражами, лауреат международной сталинской премии Мира, навеки был забыт, вычеркнут из литературы.
Почему?
Приведу просто два абзаца из предисловия к русскому (мюнхенскому!) изданию «Голого бога»:
«В советском «Энциклопедическом словаре» в 1955 году об авторе этой книги — американском писателе Говарде Фасте — написано:
«Родился в 1914 году видный общественный деятель, коммунист. Автор исторической трилогии, посвященной войне за независимость Америки (1775—1783) — «Гражданин Том Пейн» (1943) и другие. Hа материале истории США 19-го века написан его роман «Последняя граница» (1941), описывающий зверское истребление индейцев американскими властями. В романе «Дорога свободы» (1944) показана мужественная борьба негритянского народа...
Романы «Кларктон» (1947), «Подвиг Сакко и Ванцетти» (1953) и пьеса «30 сребреников» (1951) рисуют классовую борьбу в современной Америке. В романе «Сайлес Тиберман» (1954) показана судьба честного американца, профессopa ставшега борцом против пропаганды войны, организуемой правительственными кругами США. Фаст — смелый борец за мир и демократию, автор боевых cтатей и очерков по важнейшим вопросам политики и литературы. В 1953 г. Фасту присуждена международная Сталинская премия «За укрепление мира между народами...».
А 30 января 1958 года о Говарде Фасте московская «Литературная газета» пишет:
«Говард Фаст, картинно, в расчете на шумную рекламу... пишет письма, статьи, целые книги, доказывая, что он был слеп, но прозрел... «На! — сует он самодельный микроскоп в руки итории, — гляди, как раздеваюсь я догола и ковыряю душевные нарывы свои!»... Он прямо заявляет, что не терпит демократию социалистическую и обожает капиталистическую, он отказывается от революционной борьбы, предпочитая ей, да и то робковато, гомеопатические дозы реформизма, он не доверяет социалистической законности... а сверх всего уснащает платонические разговоры о «братстве» прокисшим соусом национал-шовинизма... Он в бешеном экстазе оплевывает Бога, которому только что поклонялся... И некому, сказать ему при этом: послушайте, Говард Фаст, выпейте бутылку кока-кола, погуляйте по Бродвею и, приведя нервы хотя бы в относительный порядок, поймите: в области художественного творчества вы человек не без таланта, но до титанов общественной мысли вам далековато... Меняйте себе партийный билет на чековую книжку Манхэттен банка и живите, как можете, не, впадая в дешевку самоприувеличения... Но до Говарда Фаста доводы разума дойти не могут. Он никогда сильным логическим мышлением не обладал...».
Что же произошло? Почему советская печать сменила свое отношение к писателю? Произошло то, что, пробыв 13 лет в рядах коммунистическоЙ партии США, Говард Фаст, в 1957 году окончательно порвал с интернациональным коммунизмом и вышел из пapтии...
Кто после войны не эачитывался Фастом? «Последняя граница», «Дорога свободы»»... Его издавали, переиздавали, инсценировали. Потом он попал в тюрьму. Свою американскую. В годы расследования «антиамериканской деятельности».
«Где Говард Фаст?» — гневно восклицал тогда Эренбург, пригвождая к позорному столбу американскую общественность. А потом XX съезд. И Фаст исчез. У нас, конечно. Только через два года появилась та самая статья в «Литературке», которая приведена выше. Потом опять ни слова, Пропал. И навсегда...
Через двадцать лет после ее написания я прочитал книгу Фаста. Пожалуй, никогда не читал я подобного. Да, он оплевывает бога, которому только что поклонялся, но не в «бешеном экстазе». Никакого экстаза нет, есть горечь и сознание совершенной чудовищной ошибки. Ему невероятно тяжело. Тринадцать лет он был коммунистом, причем, более, чем идейным. Искренним, прямым, мучительно переносившим всю тупость и ограниченность своей партии и ее вождей. И вот, после «секретного доклада» Хрущева все окончательно рухнуло. Oн вышел из партии. Это было скандалом, сенсацией. Но мы об этом ничего не знали.
И вот сейчас я узнал. Через двадцать лет!
Что делает, что пишет сейчас Фаст я не знаю. Возможно, до сдачи этих строк в печать узнаю, но пока не знаю.
Почему меня так взволновала эта книга? Да потому что мы оба, я и Фаст, писатели, ровесники (он 1914-го года, я 1911-го), оба совершили одну и ту же ошибку, вступили партию в одном и том же 1943 году, оба выбыли из нее — он в 1958 году сам, а я в 1973 году не совсем сам — оба почувствовали невероятное облегчение и... Вот тут-то и начинается различие. И основное — американская компартия и КПСС, США и СССР.
«Голый Бог» имеет подзаголовок — писатель и коммунистическая партия. Но в книге не только об этом — о человеке, писателе и тупой машине. Там и о самой этой машине. Американском ее варианте. Я же позволю себе сказать кое-что о советском ее существе. Когда моя книга будет переведена на иностранные языки (а я думаю, что так будет), надеюсь, что прочитавшие ее коммунисты многое поймут и решатся на нелегкий, но единственно возможный для честного человека шаг — вернут свой партбилет.
Прочитав книгу Фаста, я понял, что американская компартия так же тупа, ограничена, догматична и жестока (нет, тут не угнаться?), как и наша. Она микроскопична, но влиятельна, к ней прислушиваются так называемые, прогрессивные круги. Вожди ее так же напыщены, самоуверенны и аморальны, как наши. С той только разницей, что у них есть старший брат, от которого они не хотят отстать, а у старшего брата есть бывший младший, но по размерам куда больше его, ставший заклятым врагом. Кроме того, старший брат сильнее, подчинил себе целую страну, а потому и опаснее.
Теперь по существу. О нашей партии. Toй самой, в которой я пробыл тридцать лет (Фаст только тринадцать, и не выдержал) и знаю все ее тайны, всю подоплеку, все фарисейство, грубо выражаясь, знаю, как облупленную.
Нет в мире партии более сильной, чем коммунистическая партия Советского Союза и, в то же время более слабой.

Нет в мире партии более дисциплинированной, и в то же время растленной, хотя и сказал о ней когда-то Роберт Рождественский «самая поэтичная партия»!
И, наконец, нет в мире партии, которую так бы дружно ненавидели в народе, даже сами члены партии.
(Спешу в скобках оговориться — когда я говорю «нет в мире партии», я вычеркиваю из этого мира Китай, т.к. ничего ни о нем, ни о его партии не знаю, кроме того, что она во много раз больше нашей. А насколько и как она сильна, и растленна — в этом не сомневаюсь! — не знаю).
Итак, поговорим о каждом из перечисленных выше утверждений отдельно.
Да — партия сильна. Сильна, потому что проникла во все поры жизни Советов, тех самых от которых пошло слово «советский» и в которые каждые сколько-то лет выбирают депутатов — нет. Есть рай-, гор-, обл- и крайисполкомы этих советов со своими секретарями и чиновниками, но самих советов нет. Ни трудящихся, ни рабоче-крестьянских, ни красноармейских, никаких. Вместо них рай-, гор-, обл-, крайкомы партии. Они все решают. Верховных Советов тоже нет. Есть президиумы, председатели этих президиумов, есть ничего и никогда не решающие депутаты, в Киеве есть даже очень помпезное здание с куполом, построенное Наташей Чмутиной, моей однокурсницей (хотя автором проекта считается академик В. Заболотный), называемое Сессионным залом Верховного Совета, но в нем в основном, чтоб не пустовало, проходят разные конференции и съезды, в том числе и писателей. Верховный Совет выпускает указы, но составляются они в ЦК партии — в Киеве в длинном, сером, с беззвучными коридорами и громадными кабинетами здании на Банковой (ныне Орджоникидзе) улице.
Одним словом, Советской власти — нет. Понятие это — анахронизм.
Есть Партия. Та самая, которую не принято даже называть Коммунистической. Партия и все!
Сильна она еще и тем, что есть у нее то, чего нет ни у американской, ни у какой-либо другой компартии буржуазного мира — у нее есть КГБ. Что это такое объяснять не будем. Ясно.
Все вопросы в стране решаются (и разрешаются) партийными руководителями. На всех этапах. От секретарей первичных парторганизаций (одним из которых и я был когда-то), но это по мелочам, до Генерального секретаря (что он решает сам, что ему подсказывают, а что заставляют делать — не знаю, туда не проникнешь). Партия везде. Она все видит, все знает, все решает. Заодно и думает за всех. Твое дело — выполнять.
В этом сила партии.
В чем ее слабость? Не задумываясь отвечаю — в ее трусости. Она боится всего. Прежде всего народа. Своего собственного народа. Боится, чтоб он, Боже упаси, не узнал того, что ему не положено. Поэтому читай, что дают и слушай нашу очередную передачу «О делах сельских труженников» или «Дневник соцсоревнования». (По абсолютно непонятным причинам не глушат сейчас Би-Би-Си и «Голос Америки». Загадка. Я бы глушил...) Кроме того, она боится диссидентов, молодых поэтов, Пушкинскую площадь, а до этого «Маяковку», и, конечно же, Сахарова. Солженицына выдворила тоже из страха. Но больше всего она, они (руководители) боятся друг друга. Брежнев Суслова, Суслов Кириленко, Кириленко Андропова ну и т, д. Не боятся только Подгорного, а он, бедняжка, боится всех. Уж больно он, как у нас говорилось, не Спиноза. Думаю, что даже не Ванька Жуков, ни в каком возрасте ему такого письма на деревню дедушке не написать... Как его пускают в разные Египты и прочие африканские Сомали, одному Богу ведомо.
Кроме того партия (она же Советский Союз) боится Китая. И Америки тоже. Дорогой Дж. Картер — энайте это. Ужасно как боится. До дрожи в коленках. Но хорохорятся. Не верьте приличной внешности Добрынина. Он вручает вам ноту протеста, а коленки дрожат и ладони потеют.
(Ниже я расскажу об одной встрече с довольно крупным партийным чиновником ЦК партии и как он испугался, когда я на него прикрикнул. Но это позже).
Второе — нет в мире партии балее беспринципной и лживой.
Принципов у этой партии нет. Есть «учение Маркса—Ленина» (Сталин, шедший через следующий дефис отпал — вот вам и принципиальность), которое с удручающим однообразием, ежегодно, в который раз, изучают все снизу доверху и на которое всем (и руководителям тоже) в высшей степени наплевать. Кроме него ничего нет. Был когда-то «Краткий курс» — святая святых, коран коранов, но сейчас о нем и вспоминать неприлично. Теорий никаких ни в каких областях нет. Соцреализм? К определению Энгельса «Типические характеры в типических обстоятельствах» добавлено «в своем развитии», а на съездах, с трибуны, призывают к тому же «правдиво освещать и воспевать ратный или мирный созидательный труд самого передового в мире советского человека». (Кто-то где-то спросил — а если нечто героическое сделает, допустим, голландец, будут ли говорить «Это мог сделать только голландский человек»?). Вот вам и вся теория литературного процесса. В архитектуре же (тоже ведь искусство) и вовсе исчезла теория. Был когда-то конструктивизм, функционализм, а сейчас? Не помню уже на каком съезде архитекторов и кто из архитектурных руководителей сказал: «Социалистический peaлизм в архитектуре это строить быстро, хорошо и экономно». Что говорят сейчас не знаю. Думаю, что ничего. Проектируют и строят, заглядывая в иностранные журналы. Пожалуй, лучший выход из положения.

2

К вопросу о принципиальности относятся и принципы политические. Всю жизнь мы поносили Гитлера и фашизм, точнее с начала тридцатых годов. Потом на сессии Верховного Совета в сентябре или октябре 1939 г. тов. Молотов сказал, избегая слова «фашизм»: «Западные державы объявили войну национал-социализму. Но национал-социализм это уже идейная категория. Разве можно воевать с идеей?». Потом эта идея, ставшая опять фашизмом, захватила пол-России и дошла до Сталинграда.
Последовательности нашей («последовательная миролюбивая внешняя политика») диву даешься. Покоренная Прибалтика — самоизъявление народа, Западная Украина, Белоруссия и Буковина — воссоединение, а Газа и Иерусалим — оккупация. Корея искусственно расколота. Вьетнам после тяжелой войны воссоединился, а Германия — упаси Бог! — два суверенных государства и единой немецкой нации нет. Нет и все! Две немецких нации. А между ними стенка и пулеметы.
О лжи... Ею пропитано все. Газеты, радио, художественная литература. (за очень малым исключением), собрания, митинги, школа, вся жизнь.
Не буду вдаваться в подробности, советскому читателю это известно, для западного же не хватит страниц, расскажу лучше о том, что советский читатель не знает. И я не знал.
Узнал, прочитав Говарда Фаста.
Я позволю себе привести довольно большой кусок из «Голого Бога»», он стоит того, чтобы его прочесть:
«На вечере я был в числе маленькой группы, которая разговаривала с Борисом Полевым. Разговор касался советских писателей и того, что они делают в настоящее время, — и так как Полевой не говорил по-английски, то переводил мой старый друг, русский язык которого был безукоризненным. Безукоризненность его языка в данном случае была очень важна, потому что после этого я несколько раз проверял точность всего сказанного. Кто-то-спросил Полевого, не может ли он нам сообщить какие-нибудь сведения о еврейском писателе Квитко. Мы объяснили Полевому, что уже некоторое время ходят слухи о его аресте в числе других еврейских писателей и даже о его насильственной смерти. Может ли Полевой рассеять эти слухи раз и навсегда?
Полевой сказал, что может, и что слухи эти, конечно, обычная антисоветская клевета. К счастью oн, Полевой, в состоянии опровергнуть ее, потому что Квитко в настоящее время живет в том же доме, где и он, Полевой. — Какое же может быть лучшее опровержение слухов? — сказал Полевой. Нас всех это очень обрадовало и мы вздохнули свободно. Мы спросили, что Квитко делает, — и Полевой нам ответил, что он заканчивает перевод и собирается писать новую книгу. Он добавил, что виделся с Квитко перед отъездом в Америку и что Квитко просил передать привет его американским друзьям.
Так ответил Полевой — и при этом было слишком много свидетелей, чтобы это можно было отрицать. Но после отъезда Полевого и после XX съезда партии из еврейско-польских коммунистических газет мы узнали, что Квитко уже много лет не было в живых, что его замучили и убили, как Фефера и Бергельсона».
Я тоже знал Бориса Полевого. В свое время мы даже симпатизировали друг другу. Он редактор журнала «Юность» и на него в общем-то никто не жалуется. Дурных поступков его я не знаю, а в одном деле он мне даже помог. Это когда в Киеве попытались запретить сделанный по моему сценарию документальный фильм «Неизвестному солдату». Полевой вместе с Твардовским и Сурковым посмотрел его и защитил. Фильм вышел на экраны.
И вот оказывается, в Америке Говарду Фасту и другим писателям он сознательно и в полной уверенности, что служит верную службу, 6eззастенчиво лгал. Я даже вижу, как он это делал. Очень убедительно, с улыбочкой cвоего в доску парня, придумывая несуществующие детали. Bот в чем ужас партии. Это она сделала его таким, человека в общем-то неплохого и скорее доброжелательного, чем злого.
Фаст и Полевой обменялись потом письмами. Фаст написал первый, Полевой ответил. Очень длинным, водянисто-дружески-дипломатическим письмом. Заканчивалось оно так: «Эх, старина, как хорошо было бы нам встретиться за рюмкой водки или виски — все равно чего — и потом, по старому интеллигентскому обычаю, говорить и спорить до поздней ночи, не обращая внимания на зевки и злые взгляды жены...».
О чем? О чем спорить до поздней ночи? О преимуществах соцреализма? О Маресьеве? О дискриминации негров в Америке? О росте безработицы? О героизме Красной армии? О чем же тут спорить?
«Я буду по-прежнему с нетерпением ждать Ваших писем, — пишет Фасту в своем последнем письме Полевой, — потому что я твердо верю, что мы оба, — да мы оба, я уверен в этом, — имеем много общего и свяэаны общим делом благородной борьбы за мир и прогресс».
Сколько лицемерия и лжи в этих словах и как на этот крючок ловятся Говарды Фасты, Ромен Ролланы, Бернарды Шоу, Фейхтвангеры... «Сталин — это Ленин сегодня», — сказал не кто иной, как Анри Барбюс, человек, в честности которого никто не мог усомниться.
Фаст ответил на это письмо Полевого. И спросил о Квитко: «Почему Вы должны лгать — так ужасно и так преднамеренно?». Ответа не последовало.
Есть еще один факт, из той же области, из той же книги:
«Я вспоминаю приезд советской делегации на конференцию, имевшую место в отеле Валдорф, в Нью-Йорке, в 1949 году... Во время заседания литературной секции конференции Мария Маккарти спросила Фадеева, что произошло с рядом советских писателей, имена которых были перечислены. Фадеев не только дал честное слово советского гражданина, что все упомянутые писатели были живы и здоровы, но и, не задумываясь, перечислил их должности и описал характер работы, которой был занят каждый из них. Он рассказал, где они жили, когда он их видел и как они смеялись над «капиталистической клеветой», что их преследуют. Его ответы были так убедительны и изобиловали такими подробностями, что нельзя не отдать должного творческой фантазии, проявленной в его рассказе гораздо более ярко, чем в его книгах...
И, тем не менее, все это от начала до конца была ложь. Об этом я узнал из рассказов польских и русских коммунистов восемь лет спустя. И все те лица, о которых Фадеев говорил так убедительно и с таким знанием подробностей, в то время, когда он говорил, были уже умерщвлены, замучены, расстреляны или находились в тюрьмах, где их пытали и били и откуда им не суждено было выйти».
Я думаю, добавить нечего...
Да, дисциплинирована. И результат этой дисциплины, то, что Советский Союз при всех своих провалах вышел в первый ряд индустриальных держав мира и стал если не первой, то второй страной по силе своего вооружения. (Впрочем тут не только дисциплина, тут и горы трупов). Но построена эта дисциплина в основном на страхе. Была такая пьеса Афиногенова «Страх». Как она попала на подмостки Художественного театра, до сих пор непонятно. В этой пьесе профессор Бородин (вроде бы академик Павлов) говорит:
«Вместе с партийными товарищами мы провели объективное обследование нескольких сотен индивидуумов различных общественных прослоек. Общим стимулом поведения восьмидесяти процентов всех обследованных является страх. Восемьдесят процентов всех обследованных живут под вечным страхом окрика и потери социальной опоры. Молочница боится конфискации коровы, крестьянин — насильственной коллективизации, советский работник — непрерывных чисток, партийный работник боится обвинения в уклоне, научный работник — обвинении в идеализме, работник техники — обвинения во вредительстве. Мы живем в эпоху великого страха. Страх заставляет отрекаться от матерей, подделывать социальное происхождение, пролезать на высокие посты. Да, да... На высоком месте не так страшна опасность разоблачения».
С последним я не согласен. На высоком месте больше денег и возможностей, но страха не меньше. И вот этот страх движет всей колоссальной машиной, именуемой государством, которое скрипя и разваливаясь, но движется все же вперед.
Итак — дисциплина построена на страхе...
Простите, а энтузиазм? Вспомните. Двадцатые годы. Люди отказывались от всего, ехали... Да, ехали и доехали, как сказал мне один старик-колхозник, когда я пытался говорить ему нечто подобное... Нет энтузиазма, давно нет. Только в газетных статьях и принимаемых приветствиях родному ЦК на очередном митинге или собрании писателей. И романтика БАМа только в «Комсомолке» да бодрых песнях по радио. БАМ — та же дисциплина. Иными словами подчинение приказу. Не поедешь — исключим, прогоним, накажем. Есть решение — выполняй. А так как выполнить в большинстве своем невозможно, в дело вступает обман. А обман отец разложения, растления.
(В армии мы тоже врали. Количество сбитых вражеских самолетов было по крайней мере десять раз меньше, чем указывалось в сводках Информбюро. О каждом упавшем в Волгу немецком самолете доносил каждый батальон, сделавший по нему два выстрела из винтовки: «Метким ружейно-пулеметным огнём сбит вражеский самолет». В полку три батальона, а в дивизии три полка. Вот дивизия и сбила девять самолетов. А сколько дивизий было в 62-й армии? Но там, в штабе знали, что врут, срезали, но десяток все же оставляли).

3



На высоком месте не так страшна опасность разоблачения. Ой ли? Там-то она особенно и страшна. Ведь тогда ты лишаешься всего. Партийный пост это благополучие. Именно пост, а не членство. Членство иной раз и боком вылазит – исключенный из партии это похуже бывшего «лишенца». А пост, это пост. И власть, и возможности, и чем он выше, тем бесплатнее жизнь и лучше лекарства, с определенной ступени и заграничные.
Помню, как довольно крупный киевский руководитель, снятый со своего министерского поста, рассказывал не без юмора: «Тёще моей в поликлинике воткнули шприц в задницу, но лекарство так и не впустили – увы, не положено уже, вставайте…».
Ну, и наконец, о самом сокровенном, о любви к партии. Тут, между прочим, какая-то путаница. Сокровенное, это как раз то, о чем во всеуслышание не говорят (ну, разве что за пол-литрой) – и это отнюдь не любовь, это и есть та самая ненависть, о любви же только на собраниях.
Со всей ответственностью говорю – среди 16 миллионов членов партии нет ни одного, кто хоть на минуту, хоть на секунду верил бы в коммунизм. Есть люди, которые слепо верят в нужность того, что они делают, есть еще, и в достаточном количестве, сталинисты, считающие, что делается даже недостаточно, но человека, верящего в сияющую зарю коммунизма (может быть еще и в сумерки, в ночь…) — нет. Ни одного. Даже там, в Кремле.
Я не говорю о западных коммунистах, я их просто не знаю, но думаю, что Берлингуэр — у него такое интеллигентное, усталое, невеселое лицо – тоже не верит. Верит во что-то другое – я его, не знаю почему, может быть за это усталое лицо, идеализирую – но называет почему-то коммунизмом. Пусть даже с «евро», но коммунизмом.
В народе же, в простом, как мы иногда говорим, и не в простом, слово «партия» вызывает ненависть. Может быть только молодежь, и то определенная её часть, относится к ней безразлично или с иронией. О комсомоле вообще говорить не будем – это фикция, необходимый принудительный ассортимент, с которым расстаются без мук и переживаний — выбыл автоматически…
Вероятно, для полноты картины, надо было бы сказать о неизлечимой нашей болезни — словоблудии, об инфляции слова, о везде развешенных лозунгах, которые сетчаткой уже не воспринимаются, об издательствах, которые вынуждены сокращать свои планы, т.е. бумага идет на брежневскую болтовню, но тут уж надо писать целую книгу. Был, кажется, в Австрии, до оккупации, естественно, опубликован труд известного ученого Клемберера «Lingua tercia imperia» — «Язык третьего рейха». Вот надо было бы чтоб и у нас нашелся такой Клемберер. Книга была бы нарасхват. Впрочем, передовицы в «Правде» лучше и короче не стали бы.
Вот в кратчайшем, наикратчайшем изложении сущность этой «самой поэтичной в мире» партии.
И тут же я слышу вопрос — но ты-то, ты, очевидно все это знавший и раньше, тебе ж было уже 32 года, как ты-то мог вступить в эту «самую поэтичную»?
Я этого уже касался, могу развить. Я никогда не был политиком. До войны были свои увлечения – архитектура (мечтал получить первую премию на каком-нибудь всесоюзном конкурсе), театр (сыграть Хлестакова, о котором Станиславский сказал после того, как я ему показал отрывок из Хлестакова: «Да, конечно, вы с вашим Хлестаковым можете выступать в любом театре…», а потом расчихвостил, но за первую фразу я крепко уцепился на всю свою недолгую актерскую жизнь), Днепр (мы были нехудшими гребцами и пловцами киевского пляжа тех лет), всякие Военно-Осетинские и Военно-Сухумские дороги с рюкзаками на спине, но, и само собой разумеется, сидение в обнимку в кустах на днепровских откосах. А жизнь страны шла своим чередом. Трудно перевариваемая смесь съездов, челюскинцев, арестов, перелетов через Северный полюс, процессов, «Юности Максима», войны в Испании, утесовского «И тот кто с песней по жизни шагает», папанинцев, очередей за маслом, советского павильона на парижской выставке с мухинской, всех тогда покорившей скульптурой, Хасанских событий (первая и, в общем, выигранная война), моих переживаний с Вронским, которого я «воплощал» на клубных сценах Немирова и Гайворона, хлебных карточек, восхождения на Эльбрус с другом моей юности Локштановым (а через без малого сорок лет выяснилось, что нам и говорить-то не о чем), Гитлера и всего сопряженного с ним, позорной финской кампании (Бог ты мой, третий месяц топчемся на одном месте, в городе половина школ превращена в госпитали – это было в Вятке, тогдашнем Кирове) и, наконец, война, на этот раз настоящая…
Первую зиму я провел командиром взвода запасного саперного батальона в крохотной деревушке Пичуга на берегу Волги севернее Сталинграда. Туда мы пришли пешком из-под Ростова и остались на всю зиму. Учили солдат тому, чего и сами не знали. Настоящий тол и взрыватель я впервые увидел уже в Сталинграде, через год. На весь батальон (а в нем было около тысячи человек) была одна боевая винтовка. На стрельбах (за всю зиму) каждому бойцу полагалось по одному патрону. Окопы (предмет этот у нас назывался «Укрепления и фортификация») в насквозь промерзшем грунте копали деревянными лопатами. Из восьми учебных часов, четыре, а то и шесть, полагалось проводить на воздухе — взвод в наступлении, в разведке, в охранении, эти самый фортификации. Морозы были сорокоградусные, а так как белья у солдат не было, я забирал у хозяйки (она была почтальоном) все газеты и бойцы заворачивали в них свои чресла.
К весне весь рядовой состав был отправлен на Крымский полуостров (по секрету сообщил мне адъютант старший) и там полег костьми. Мы же, офицеры, отправлены в боевые части полковыми инженерами (все виды мин и других заграждений я видел только на картинах).
В апреле 42-го года наш полк выступил из станицы Серафимович, где формировался, на фронт. Мы продефилировали по главной улице с развернутым знаменем. Направо и налево от знаменоносца шагали два так называемых ассистента с учебными (дырки в стволах) винтовками на плечах. Дальше «С места песню!», строевым шагом весь полк… хотите верьте, хотите нет, с палками вместо винтовок. Вот так, с палками на плечах. Станичные бабы ревели: «И вот так вот вы на немцев? С палками?» А полковая артиллерия была бревна на колесах от подвод, которые тянули четыре полковые клячи. Кто мог это придумать — один Аллах ведает.
Оружие, настоящее оружие (офицеры пистолеты ТТ — тоже первый раз в жизни, бойцы — винтовки образца 1891 года) получили за неделю до начала боевых действий под Терновой, возле Харькова. Учебных стрельб, само собой, не было. Собрать и разобрать винтовку умели только командиры рот, из кадровиков, попавшие к нам из госпиталей.
Так началось знаменитое тимошенковское наступление на Харьков, в мае 1942  года. Чем оно кончилось известно.
Чем кончился Сталинград тоже известно. И вот это-то, от палок до 330 тысяч пленных паулюсовской армии очень на нас всех подействовало. И внушило веру, ту самую, о которой я уже писал.
Нам казалось, что после всего, что произошло, нельзя больше врать, обманывать, что кровью смыт позор 37-го года, что больше это никогда не повторится. Мы решили, что партия, наконец, это поймет, нельзя не понять, и поверили ей.
Кроме веры (а она была) было и еще нечто. Я был в полку единственным беспартийным офицером. Белой вороной. «Ну что ж, капитан (в Сталинграде я стал капитаном), всю картину нам портишь? Самый у нас интеллигентный, с высшим образованием, а… Пора, пора», — говорил замполит. А командир полка, мягкий, добрый, замучивший нас в Сталинграде своими НП («тут холодно» … «тут слишком высовывается» … «тут перекрыли плохо» …) иронизировал еще: «А может ты просто меньшевик? А? Признайся». А мой друг Ваня Фищенко (он же Чумак из «Окопов Сталинграда») еще поддавал: «Да он просто фашист. Вчера в землянке, видел я, марки с Гитлером в альбом вклеивал, он же у нас этот, фила... филотист, что ли». (Я действительно нашел в немецком блиндаже альбом с марками и по вечерам над ним возился). Вот так это случилось.
Изменилось ли что-нибудь в моей армейской жизни? Да ничего. Платил только взносы. Ни одного партийного собрания в полку что-то не припомню. Потом ранило. В саперном батальоне, куда я попал после госпиталя, тоже не припомню. Первое, на которое я попал, было то, где меня избрали секретарем парторганизации. В редакции газеты «Радянське мистецтво» («Советское искусство»). Организация наша была маленькая, дружная, год был веселый — победа! — никто никому, как в Киеве говорят, не морочил плечи.

4



Весь этот год я писал свою первую книжку. На следующий она вышла. И вот тут-то произошло первое столкновение. Без всяких последствий, но оставившее свой первый след. В том самом журнале «Знамя», где напечатаны были «В окопах Сталинграда», в десятом номере, как раз перед самой повестью, опубликовано было страшное, до сих пор не дезавуированное, постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Это был первый удар по литературе, первая, так сказать, ласточка.
Естественно, из райкома поступило указание – провести собрание на эту тему. Я горжусь этим собранием. Нет, не потому, что я встал и сказал: «Товарищи, мы присутствуем при начале того, что, казалось, никогда уже не может повториться, при начале гибели литературы». Нет, я этого не сказал. Таких смельчаков, камикадзе, в нашей стране нет. И я им тоже не оказался. Но я выкрутился. «Товарищи, — сказал я, — вы все читали последнее постановление ЦК партии. Люди все вы грамотные, начитанные и думаю, что объяснять, что и как нет никакого смысла. Примем к сведению и руководству. Если есть другие предложения — прошу». Коллектив наш был маленький, дружный, других предложений не последовало и мы разошлись. Все собрание длилось (Володя Мельник засек) около двух минут. (Было еще одно, по подписке на заем, оно длилось 45 секунд — хронометрировал все тот же Володя Мельник). Эти два собрания я отношу в свой актив. В дальнейшей моей партийной биографии таких затыканий амбразур собственным телом (кругом, правда, были только друзья, инструктора райкома почему-то не было) больше не случалось. Мой героизм дальше «воздержался» и неприсутствий не шел.
Я говорю об этом сейчас вроде бы шутливо, но все это далеко не шутки. Бесконечное количество партсобраний, на которых мне за тридцать лет пришлось присутствовать (кругом уже не друзья, Союз писателей), кроме всякой чепухи, отчетов и перевыборов, посвящены были уничтожению, топтанию, разоблачению, выведению на чистую воду, признанию своих ошибок, обещанию больше никогда, ни в чем, ни с кем и сопровождались гневными (часто от души — думал, что классик, а вот видишь, и не классик!) выкриками из глубины зала «Позор!», «Ганьба!».
В американской компартии, я понял, прочитав Фаста, происходило тоже нечто подобное. Тоже клеймили, тоже обвиняли, тоже заставляли публично признавать свои ошибки, но там не было одного — так пишет Фаст — не было тюрьмы и смерти. А у нас была. И тюрьма, и смерть, и полное забвение…
Ответил я на вопрос о том, зачем и как я вступил в партию? Вроде бы ответил. А вот, как я тянул эти тридцать лет? Зощенко и Ахматова, космополитизм, врачи-убийцы, потом вздох облегчения, смерть Сталина, ХХ съезд, оттепель — и опять: Польша, Венгрия, Чехословакия… А у тебя в кармане партийный билет…
Да, у тебя в кармане партийный билет. И у шестнадцати миллионов такой же партийный билет. А за рюмкой, стопкой, стаканом водки, шепотом, полушепотом, а после второго стакана – жена делает круглые глаза, машет руками — да, воруем! Да, обманываем! А на что мои партвзносы идут?! Обнесли свои дачи заборами, хлещут заграничный коньяк! А ну, Вась, поставь Галича!.. А утром, опохмелившись, идут воровать, обманывать, голосовать «за»…
Все такие? Нет, тысячу раз нет! Их мало, тех, которые «нет!», но на них смотрят. Учатся. Может, кто-то и завидует, А кто-то жалеет. Но не могут не преклоняться. Есть замечательный анекдот про водку и Сахарова. «Слышал, цену на водку повышают?» — «Не может быть, Сахаров не даст!». Анекдот анекдотом, но это и молва, и памятник, хотя и не правда, вот, выставили на прилавки «Колос» — шесть двадцать и ничего не произошло, Сахаров-то, оказывается, непьющий.
Самое страшное в этой партии, в этом союзе единомышленников, как она называется в уставе, это то, что в ней мышление, как таковое, запрещено («За то, что позволил себе иметь собственное мнение…» — формулировка моего исключения из партии в Ленинском райкоме) и, второе, что их неё нельзя выйти.
Я знаю только два примера самовольного ухода. Это Елена Боннэр, жена Сахарова (пришла в райком, после одной из демонстраций, где её оскорбили, и сказала: «Вот ваш билет. Я не против советской власти, но на некоторые вопросы я смотрю иначе, чем сказано в уставе партии. Возьмите билет!») и некий начальник отдела кадров московского телевидения, который сказал нечто подобное, даже резче, на каком-то собрании и тут же был увезен в психушку.
Возможно, и мне надо было так поступить, но я не поступил. И в этом моя вина. Перед самим собой в первую очередь…
Я обращаюсь ко всем, кто носит еще этот билет в своем кармане. Нет, не к членам КПСС — там эта ложь, самообман и скажем прямо – трусость, не скоро переведутся и не мне, исключенному, а не ушедшему, давать советы – я обращаюсь к западным коммунистам.
Не верьте тем, кто говорит, что коммунизм это светлое будущее. Коммунизм это демагогия и обман. Я не могу даже сказать «красивые слова» — их тоже нет! — красота и коммунизм несовместимы. Придя к власти, они будут в основном все запрещать. И того нельзя, и того нельзя, а главное, нельзя думать, перечить. Мы у власти, мы стараемся поставить на ноги экономику (ох, уж эта экономика!), а вы тут забастовки устраиваете. Вы ж сами против себя бастуете. И начнут вас разгонять тем же самым слезоточивым газом и бить по голове дубинками. Ваша же полиция будет вас же беречь.
Так будет. И не хватит места в тюрьмах и лагерях Гвианы (они там еще есть?), а какого-нибудь Monsieur Le Sucre назовут врагом французского, а Mister’а Shugar английского, Herr Zuker немецкого народа и отключат у них телефон для начала.
Так будет. Не может быть иначе. Пока Марше и Берлингуэр смотрят на кремлевские звезды и называют то, что произошло в октябре 1917 года Великой социалистической революцией. Когда ж они это событие назовут настоящим именем — рождением тирании — тогда можно будет и подумать, стоит ли за них голосовать. Но не раньше. Ни на минуту раньше!
Маленькое примечание, вернее иллюстрация к вопросу о трусости. Выше я упомянул о некоей моей встрече с партийным боссом, на которого слегка прикрикнул. Боссом этим был весьма известное в писательской среде лицо по фамилии Поликарпов. Он был начальником отдела или сектора литературы ЦК КПСС (а до этого, если не ошибаюсь, кем-то в Союзе писателей) и главное его обязанностью было поучать, направлять, поправлять и кричать. Иной раз он и кулаком по столу стучал.
И вот я с ним встретился.
Дело происходило так. Как-то, в Киеве, меня срочно вызвали в Спiлку, наш Союз писателей, и весьма таинственно сообщили, что я должен немедленно сесть в самолет и вылететь в Москву. Меня. Мол, вызывают в ЦК партии. Вот вам командировка, отправляйтесь сейчас же…
На следующий день я был уже в немыслимых размеров кабинете этого самого Поликарпова. Он сидел за гигантским письменным столом, но когда я вошел, встал и пошел даже навстречу.
Беседа была конфиденциальной. Василий Семенович Гроссман собирался опубликовать вторую часть своего романа «За правое дело» и вот мне, как другу его (было сказано даже «ближайшему», что мне очень польстило), поручается отговорить его от этого шага.
— Гроссман большой писатель, к его голосу прислушиваются, но печатать его антисоветчину мы не будем. Так и скажите ему.
Я не согласился с ним, сказав, что антисоветчины Гроссман написать не может. Он может высказать…
Закончить мне не дали. На меня высыпан был весь набор положенных в таких случаях слов — мнение ЦК,.. мы не можем позволить,.. советский писатель всегда должен помнить… Мы воспитываем народ в духе… Ваша обязанность, как коммуниста…
Тут я сказал что-то насчет того, что моя обязанность коммуниста не учить Гроссмана, а учиться у него…
Что тут последовало… Кулаком по столу! И я кулаком по столу. Не кричите на меня! Я не привык! Пуганный! Я немцев в Сталинграде не боялся, а они за шестьдесят метров от меня были, так вас уж подавно!
И подействовало. Он сразу угомонился. Стал тише. Даже улыбнулся. Ну, чего нам с вами ссорится, мы с вами же одно дело делаем…
Как там насчет этого одного дела, я спорить не стал, но с того дня аргумент со Сталинградом и немцами за шестьдесят метров взял на вооружение. После это я еще несколько раз пускал его в ход и всегда с успехом.
В следующий раз, когда с к Поликарпову попал — вызван я был, чтобы вставить что-нибудь о французской компартии и рабочем классе в мой очерк «Месяц во Франции», со дня на день ожидался визит де Голля – я застал его в другом уже кабинете, значительно меньшем, и в шутливой форме сказал ему об этом. Поликарпов только захихикал и развел руками, начинался уже его закат.
Только так надо с ними разговаривать. И кричать на них надо. И стучать по столу кулаком. Очень действует. Я б хотел, чтоб западные премьер-министры и президенты усвоили эту истину. Только кулаком, и по столу – другого языка они не понимают.

Конец




  • Виктор Некрасов «Взгляд и нечто»

  • Виктор Некрасов «О книге «Голый бог» Говарда Фаста»


  • 2014—2018 © Интернет-проект «Сайт памяти Виктора Некрасова»
    При полном или частичном использовании материалов
    ссылка на www.nekrassov-viktor.com обязательна.
    © Viсtor Kondyrev Фотоматериалы для проекта любезно переданы
    В. Л. Кондыревым.                                                                                                                                                                                                                               
    Flag Counter