ГлавнаяСофья МотовиловаВиктор КондыревБлагодарностиКонтакты
`


Биография
Адреса
Хроника жизни
Семья
Произведения
Библиография
1941—1945
Бабий Яр
«Турист
с тросточкой»
Дом Турбиных
«Радио Свобода»
Письма
Документы
Фотографии
Рисунки
Экранизации
Инсценировки
Аудио
Воспоминания
Круг друзей ВПН:
именной указатель
Похороны ВПН
Могила ВПН
Могилы близких
Память
Стихи о ВПН
Статьи о ВПН
Фильмы о ВПН
ВПН в изобр.
искусстве
ВПН с улыбкой
Баннеры

Произведения Виктора Некрасова

Александр Твардовский

Александр Твардовский.
Фото Евгения Кассина
и Владимира Савостьянова,
фотохроника ТАСС
Твардовский Александр Трифонович (8 (21) июня 1910, деревня Загорье Смоленской губ. — 18 декабря 1971, Красная Пахра близ Москвы) — поэт, редактор. Главный редактор журнала «Новый мир» (1950—1954; 1958—1970). Подполковник (1941).

Отец Твардовского, крестьянин-кузнец, был раскулачен и сослан. Трагическая судьба отца и других жертв коллективизации описана Твардовским в поэме «По праву памяти» (1967–1969, опубл. 1987).

Твардовский писал стихи с детства. В 1931 г. была опубликована его первая поэма «Путь к социализму». Учась в Смоленском педагогическом институте, а затем в Московском институте философии, литературы и истории (МИФЛИ), который окончил в 1939, Твардовский писал также статьи. Известность ему принесла поэма Страна Муравия (1936, Государственная премия, 1941), повествующая о поисках крестьянином Никитой Моргунком страны всеобщего счастья.

После выхода «Страны Муравии» один за другим были изданы сборники стихов Твардовского «Стихи» (1937), «Дорога» (1938), «Сельская хроника» (1939), «Загорье» (1941).

В 1939–1940 гг. Твардовский служил в армии в качестве военного журналиста, участвовал в походе на Польшу и в финской кампании.

В годы Великой Отечественной войны был фронтовым корреспондентом различных газет. Свою лирику военных лет поэт называл «фронтовой хроникой», определяя этим названием ее содержание и стилистические особенности.

Иллюстрация
Ореста Верейского
к поэме «Василий Теркин»
В 1941 г. Твардовский начал работать над поэмой «Василий Теркин», которой дал подзаголовок «Книга про бойца». Первые главы были напечатаны в сентябре 1942 в газете «Красноармейская правда», в том же году ранний вариант поэмы вышел отдельной книгой. Окончательный вариант был завершен в 1945. В статье Как был написан «Василий Теркин» Твардовский писал о том, что образ главного героя был придуман в 1939 для постоянной юмористической рубрики в газете Ленинградского военного округа «На страже Родины». Случайно найденный образ, писал Твардовский, «захватил меня без остатка». Первоначальный юмористический замысел приобрел формы эпического повествования, поэма стала для автора «моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю». В поэме «просто парень сам собой» Василий Теркин стал главным героем народной войны. Как и всем героям мирового эпоса, ему даровано бессмертие (не случайно в поэме 1954 г. «Теркин на том свете» он попадает в загробный мир, напоминающий своей мертвечиной советскую действительность) и одновременно – живой оптимизм, делающий его олицетворением народного духа. Поэма имела огромный успех у читателей. Василий Теркин стал фольклорным персонажем, по поводу чего Твардовский заметил: «Откуда пришел – туда и уходит». Книга получила и официальное признание (Государственная премия, 1946), и высокую оценку современников.

И. Бунин писал о ней: «Это поистине редкая книга. Какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный язык — ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературного слова!» Определяя главное направление своего творчества, Твардовский писал: «Лично я, наверное, во всю свою жизнь уже не смогу отойти от сурового и величественного, бесконечно разнообразного и так мало приоткрытого в литературе мира событий, переживаний и впечатлений военного периода». Поэтическим воплощением этой мысли стали его знаменитые лирические стихотворения «Я убит подо Ржевом...» и «Я знаю, никакой моей вины...»

Военной теме посвящена и поэма о трагической судьбе солдата Сивцова и его семьи «Дом у дороги» (1946), которую Твардовский назвал «лирической хроникой».

В 1950 г. Твардовский был назначен главным редактором журнала «Новый мир», но в 1954 г. был смещен с поста за демократические тенденции, наметившиеся в журнале сразу после смерти Сталина.

В 1958 г. снова возглавил «Новый мир», пригласив в него своих единомышленников — критиков и редакторов В. Лакшина, И. Виноградова, А. Кондратовича, А. Берзер и др. На этом посту Твардовский, по определению критика И. Ростовцевой, «выводил литературу и творческих людей из тупиков, в которые их загнали История, Время, Обстоятельства».

Благодаря его усилиям в «Новом мире», ставшем средоточием и символом «оттепели», были опубликованы произведения В. Овечкина, В. Быкова, Ф. Абрамова, Б. Можаева, Ю. Трифонова, Ю. Домбровского и др.

В 1961 г. Твардовскому удалось опубликовать повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

В 1970 г. Твардовский был смещен с поста главного редактора. Это обострило тяжелую душевную ситуацию, в которой он находился, будучи, с одной стороны, крупной фигурой в партийно-советской иерархии, а с другой — «неофициальным оппозиционером».

Несмотря на официальное признание поэмы «За далью даль» (1950—1960, Ленинская премия, 1961), поэмы Твардовского «По праву памяти» и «Теркин на том свете» не были опубликованы.




Александр Твардовский и Виктор Некрасов, Италия, март 1962

Воспоминания об А. Т. Твардовском

Эти воспоминания написаны Виктором Некрасовым в 1972 г. Впервые опубликованы под названием «Твардовский» в Италии известным итальянским издателем Джулио Эйнауди (1912—1999) в альманахе «Россия», 1977, № 3, стр. 183—188. В Италии вышло несколько номеров этого литературного альманаха «Россия», в котором печатались не публиковавшиеся в СССР произведения советских авторов.



Шутливая надпись Виктора Некрасова
на сигнальном экземпляре «Твардовского»
из альманаха «Россия»

Надпись рукой Виктора Некрасова
на сигнальнм экземпляре «Твардовского»
из альманаха «Россия»

Виктор Некрасов на «Радио Свобода»
читает статью «Твардовский»,
20 июля 1980 г.



Кроме того этот же текст под названием «Твардовский. (К десятилетию со дня смерти)» был опубликован в нью-йоркской газете «Новое Русское Cлово» 6 декабря 1981 г.




Трудно писать о человеке, с которым так недавно расстался, которого любил, знал больше двух десятков лет, с которым даже дружил, хотя дружба с ним была далеко не легка.
Да, Твардовский не относился к людям, с которыми легко и просто. И хотя, очевидно, с такими людьми общаться всегда приятнее, сама необходимость этого общения не всегда обязательна. С Твардовским же общение, в каком бы настроении он ни был — а бывал он в разных, — всегда было интересным. Нет, тут надо какое-то другое слово, быть может, «значительным» — не подберу сейчас, но так или иначе это всегда было общение с человеком умным, на редкость не односложным, очень ранимым и всегда неудовлетворённым, самим собой в том числе, хотя цену себе знал. Он никогда не старался казаться умнее, чем он есть, но почему-то почти всегда чувствовалось его превосходство, даже когда в споре оказывалось, что прав именно ты, а не он. Побеждённым, как и большинство людей, признавать себя не любил, но если уж приходилось, то делал всегда это так по-рыцарски, с таким открытым забралом, что хотелось тут же отдать ему свою шпагу. Да, в нём было рыцарство, в этом сыне смоленских лесов, светлоглазом, косая сажень в плечах, умение отстаивать свою правоту, глядя прямо в глаза, не отрекаться от сказанного и не изменять в бою. Это навсегда привлекло меня к нему.
Мы познакомились с ним почти сразу после войны, в конце сорок пятого или начале сорок шестого года. Обоим было тогда лет по тридцать пять. Но он уже ходил в знаменитых писателях, «Тёркина» все знали наизусть, а я пришёл к нему в кирзовых сапогах, в гимнастёрке с заплатанными локтями и робко сел на краешек стула в кабинете. Некоторое время он внимательно и доброжелательно меня разглядывал, а это всегда смущает, потом огорошил вопросом: «Это что же, вы безопасной бритвой так ловко пробриваете усы или опасной?» Я растерялся, но вынужден был признаться, что да, безопасной Он часто потом возвращался к этим злосчастным усам: «И вот так вот, каждое утро, перед зеркалом, железной рукой? И вот здесь, посерёдке, тоже? Ну-ну, очень неплохо надо к себе относиться, чтоб этим заниматься». И пожимал плечами…

Дружеский шарж Виктора Некрасова
на Александра Твардовского, конец 1950-х
Вообще Трифоныч не прочь был иной раз смутить человека каким-нибудь неожиданным суждением или вопросом. Но в тот раз не думаю, чтоб он хотел как-нибудь задеть меня — весь вечер он был удивительно внимателен и заботлив. Просто он очень не любил, и не всегда мог это скрыть, людей, слишком много уделяющих себе внимания. Какие-нибудь красные носки или излишне пёстрый галстук могли сразу же его настроить против человека. Так же, как и ходкие жаргонные выражения: «Железно!», «Будь спок!», «Ваши координаты?», «Маяковка». Вообще пошлость, в любых её проявлениях, даже самых утончённых — а это тоже встречается как высшая форма обинтеллигентившегося мещанства, — была ему противопоказана. Я видел, как на глазах терялся у него интерес к человеку, который мог при нём сказать «вы знаете, я часами могу стоять перед Мадонной Рафаэля», или что «прекрасное остаётся прекрасным даже в руинах, Парфенон, например…». «Ты понимаешь, — оправдывался он потом, — мне с ним просто неинтересно. Мне не о чем с ним говорить. Ну, не о чем. И заметь, эти люди всегда стоят часами, не просто долго, а именно часами. От двух до шести, что ли? По часам смотрел?»
Я говорю сейчас обо всех этих мелочах, вернее, якобы мелочах, не только потому, что из мелочей складывается целое, а потому что сейчас, именно сейчас, через каких-нибудь два месяца после того, как я его хоронил, Твардовский близок и дорог мне именно этими его чёрточками, его взглядом, иногда суровым, редакторским, а иногда таким добрым, даже детским, его улыбкой, замечанием, жестом, когда он вдруг хватал тебя за локоть, переходя улицу, — он не любил потока автомобилей.
Он был очень разным. Меньше всего располагал он к себе за редакторским столом. Сидя в кресле перед этим столом, я всегда чувствовал некий невидимый ров между нами, ров с поднятыми мостами. Но, когда эти мосты, случалось, опускались, он весьма ловко, по-мальчишески, по ним пробегал, никогда не теряя при этом, правда, некоторой, присущей ему сановности. Не думаю, чтоб сам он очень любил этот стол, но всю необходимость своего пребывания за ним осознавал. С юмором, хотя и не без горечи, часто говорил: «Увы, за рубежом меня куда меньше знают как поэта, чем как редактора некого прогрессивного журнала».
К призванию своему относился весьма серьёзно. Никогда об этом не говорил, но достаточно было на него посмотреть, когда он читал вслух свои стихи, чтобы сразу увидеть его неподдельную радость на верную реакцию его слушателей. А читать он любил. И умел. Читал очень просто, без поэтических излишеств, не теряя внутреннего ритма, но главное — умел доносить мысль, чем многие поэты, увы, пренебрегают, считая, что это убивает поэтичность. Ещё больше, чем читать, он умел и любил петь. Признаться, я обычно побаиваюсь застольного пения — мне всегда кажется, что оно заменяет отсутствие темы для разговора, — но у Трифоныча оно ничего собой не заменяло, он просто любил песню. И знал их много — старых, русских, неведомых мне. Особенно хорошо получалось у них это с Казакевичем. У обоих были не очень сильные — да это и не нужно было, — чистые голоса и удивительно верный, тонкий слух. Как-то ночью, в гостинице, кажется, во Флоренции, они оба чуть не до рассвета пели какие-то ямщицкие песни, и только ранний, утренний колокольный звон, донёсшийся из открытого окна, заставил их умолкнуть. Звон был очень не русский, католический, и вместе мелодии жить не могли. Они умолкли.
Любя, и не стесняясь этого, всё русское, он любил и понимал всё нерусское. Мне нравилось, как он ходил по картинным галереям в Италии. Не торопясь и не пытаясь охватить всё, он медленно ходил по залам, задерживался у той или иной картины, внимательно разглядывая её и не боясь задать вопрос, обнаруживающий его некомпетентность. Именно с ним мы обнаружили в галерее Уффици неведомого нам до той поры художника Паоло Учелло и оба пытались вникнуть в плоскостно-перспективную загадку этого художника. Твардовский никогда не писал об искусстве, считая себя, очевидно, недостаточно сведущим. Но если бы писал, то, не сомневаюсь, лишён был бы тех положенных шор приличия и условности, которые заставляют человека восторгаться тем, чем положено, и осуждать осуждённое. Возможно, он даже позволил бы себе сказать, что Рафаэль ему меньше нравится, чем Учелло, и далее объяснил бы почему.
Он любил всё красивое. И понимал толк в этом. Красивую песню, стихи, какой-нибудь северный лубяной туесок, красивых людей. И умных. У нас был общий с ним друг, критик, немолодой уже, широкообразованный человек, со своими, правда, странностями, над которыми Трифоныч любил иногда подтрунивать. Но как-то, говоря именно о нём, он сказал: «Ты знаешь, почему я многое прощаю умным людям — кроме подлости, конечно, — это потому, что они многого не знают и никогда этого не скрывают. А дурак — ты заметил это — всегда всё знает. Всегда и всё…»
Дураков он не любил, физически не переносил. И особенно за то, что всегда поучают. Это первый признак дураков. «Остерегайся советов, — говорил он. — Почти всегда дают их дураки. Они очень это любят. И людей, которые ссылаются на здравый смысл, тоже остерегайся. Знай — дураки. Это их главный довод. Ведь они самые положительные, самые серьёзные в мире люди. Серьёзнее всех, да-да! Запомни это на всю жизнь».
Я никогда не назвал бы Твардовского ласковым. Многие слыхали от него суровые слова. Но это в глаза. За глаза же он умел так хорошо говорить о людях, как немногие. И радоваться чужому успеху тоже умел. Искренно, неподдельно. Появление талантливой рукописи выбивало его из колеи. Об одной из них, помню, он без умолку говорил целый день, увлечённо читал из неё отдельные места, сияя глазами. Такими рукописями он заболевал и отстаивал их потом во всех инстанциях с присущим только ему умением и упорством. Злые языки говорили, что он не любил поэтов, особенно молодых, не растил их, мол. Абсурд! Он просто не любил плохие стихи, ни молодые, ни старые. И прозу тоже. Он не любил посредственности и дорогу ей не давал. К содержанию, к уровню редактируемого им журнала относился так же требовательно, как к своим собственным стихам.
Многие считали, что Твардовский важен, что к нему трудно подступиться. Нет, важен он был только в ресторане. На официантов это действовало безотказно, что и требовалось. Тут был и взгляд, и походка, и неторопливое, обстоятельное чтение меню, и разящее наповал «Быстрота обслуживания будет учтена особо». Да, тут он был важен. Но вряд ли можно назвать важным человека, который умудрялся кататься по полу в одних трусах, стараясь уложить на обе лопатки Ваню Фищенко, лихого разведчика моего полка.



Александр Твардовский, Клара Янович-Страда, Виктор Некрасов,
Григорий Чухрай, Италия, март 1962





Витторио Страда c женой — Кларой Янович-Страда, Виктор Некрасов,
Александр Твардовский, Элио Витторини, Франко Фортини, Италия, март 1962





Александр Твардовский, Григорий Чухрай, Виктор Некрасов (справа), Италия, март 1962

Нет, важным он не был. Важность — удел людей глупых. Просто он не очень любил фамильярность, не с каждым был запанибрата и не считал нужным заключать в объятия всякого, кто бросался к нему через весь зал с криком: «Саша!» А таких было великое множество. «А помнишь, Саша, как мы с тобой вместе…» Нет, не помнил. И не уверен, что это было. Отсюда и важность.
К делам литературным относился со всей серьёзностью. Мучительно переживал перегибы на литературном фронте, несправедливости по отношению к кому-либо. Незаслуженную обиду, нанесённую собрату, считал обидой, нанесённой ему. Ходил тогда сам не свой, не находил себе места. «Понимаю, умом всё понимаю. И что нисколько это его не унизило, не умалило его значения, что ни в твоих, ни в моих глазах он не стал другим, что время всё покажет, поставит на своё место. Но ведь годы идут. И надо работать… А каково ему сейчас? У меня вот карандаш из рук валится, а у него…» В эти дни он был мрачен, песен не пел, застолья избегал. Эти дни укорачивали ему жизнь.
Как-то он сказал мне: «Если мне когда-нибудь будет плохо, не утешай меня, не жалей. Этим делу не поможешь. Выпей за моё здоровье рюмочку, и я почувствую. Мы же всё чувствуем, всё понимаем…»
В последний раз я видел его осенью прошлого года. Его трудно было узнать. Он сидел в кресле — маленький, в свитере, курил. Куда делась его могучая фигура, его плечи косая сажень? Поседел. Говорить было трудно. Говорили только глаза. Какие-то удивительно добрые, что-то спрашивавшие, тянущиеся к тебе. И улыбка. Приветливая, может быть, даже робкая… Разговор как-то не клеился. Неловко было чувствовать себя здоровым, говорили неестественно, излишне оживлённо, о каких-то пустяках. А он так не любил говорить о пустяках… Мы вскоре ушли.
Может, не надо было заходить? Из эгоистических соображений, чтоб сберечь его в памяти не маленьким, седым, сидящим в кресле с пледом на коленях. Впрочем, для меня он остался и таким, уходящим, прощающимся, и другим — строгим, с очками на лбу, с твоей рукописью в руках: «Парень ты тёртый, трудностями тебя не запугаешь, вот потрудись ещё недельку-другую, я там на полях пометки сделал…» И ещё — весёлым, шумным, входящим в комнату, отчего она сразу делалась меньше, и хитрым глазом поглядывающим на тебя, и рука в боковой карман: «Ну, как, ноги у тебя порезвее, и дорогу знаешь, моложе всё же…» И другим помню — подперевшим рукой голову в далёкой Флоренции, с полузакрытыми глазами, тихо-тихо выводящим высокую ноту той песни, которая и стихам его, может быть, когда-то помогла, а потом задумчивым, молчаливым, прислушивающимся к мерным, однотонным, совсем не ростовским, совсем не перезвоном итальянского колокола, и, конечно же, помню молодым, лоснящимся от пота, в трусах, переводящего дыхание после схватки с Ваней Фищенко — «Да, не хотел бы я ему языком в руки попасться», — и…
Разным я его видал. И в разное время. И в разном настроении. И поэтом. И гражданином. И другом. И всегда — человеком. Вот потому так больно, потому чувствуешь себя таким осиротевшим, когда такие люди уходят. Может быть, с ним не всегда было легко дружить, но от одного сознания, что он есть, всегда становилось легче.


Эти же воспоминания были опубликованы в СССР после смерти В. П. Некрасова в цикле «Маленькие портреты» в журнале «Дружба народов», 1988, № 8, с. 227—229 и под названием «И всегда — человеком» в журнале «Нева», 1990, № 6, с. 188—190.

Дарственная надпись Александра Твардовского
на I томе «Стихотворений и поэм»
для Виктора Некрасова




Обложка I тома «Стихотворений и поэм» Александра Твардовского



Дарственная надпись Александра Твардовского на книге стихов для Виктора Некрасова.
Из книг Сергея Израйлевича




  • Александр Твардовский «Правда искусства» (Из выступления на втором Всесоюзном совещании молодых писателей) (1951)

  • «Радио Свобода», передача «Культура. Судьбы. Время» — «Об Александре Твардовском и журнале «Новый мир». Ведущий Анатолий Гладилин. Беседа с Борисом Заксом и Виктором Некрасовым. 26.01.1982.



  • Виктор Некрасов «Александру Твардовскому — 75 лет»

  • Виктор Некрасов «Самый либеральный (60 лет «Новому миру»)»

  • Виктор Некрасов «Юрий Трифонов об Александре Твардовском («Огонек»)»

  • Александр Твардовский «День был полон новизны и узнавания» (из итальянской записной книжки)


  • 2014—2018 © Международный интернет-проект «Сайт памяти Виктора Некрасова»
    При полном или частичном использовании материалов ссылка на
    www.nekrassov-viktor.com обязательна.
    © Viсtor Kondyrev Фотоматериалы для проекта любезно переданы В. Л. Кондыревым.                                                                                                                                                                                                                                                               
    Flag Counter