Главная Софья Мотовилова Виктор Кондырев Александр Немец Благодарности Контакты


Биография
Адреса
Хроника жизни
Семья
Произведения
Библиография
1941—1945
Бабий Яр
«Турист с тросточкой»
Дом Турбиных
«Радио Свобода»
Письма
Документы
Фотографии
Рисунки
Экранизации
Инсценировки
Аудио
Видеоканал
Воспоминания
Круг друзей ВПН: именной указатель
Похороны ВПН
Могила ВПН
Могилы близких
Память
Стихи о ВПН
Статьи о ВПН
Фильмы о ВПН
ВПН в изобр. искусстве
ВПН с улыбкой
Поддержите сайт
Баннеры


Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове

Михаил Козаков

Козаков Михаил Михайлович (14 октября 1934, Ленинград — 22 апреля 2011, Рамат-Ган, Израиль; похоронен в Москве) — режиссёр, актёр театра и кино. Народный артист РСФСР (1980). Лауреат Государственной премии СССР (1967).

Родился в семье писателя Михаила Эммануиловича Козакова (1897—1954) и Зои Александровны Никитиной (урождённой Гацкевич, 1902—1973), редактора «Издательства писателей в Ленинграде».

В годы сталинских репрессий мать дважды арестовывали: в 1937 году (вместе с бабушкой артиста, обе освобождены в 1938 году); повторно — в 1948 году.

Во время войны Мишу с другими ленинградскими детьми эвакуировали в Молотовскую область (сейчас — Пермский край). С 1941 по 1944 год он жил в деревне Чёрная Краснокамского района. С 1945 года учился в Ленинградском хореографическом училище.

По окончании 222-й мужской школы (бывшей Петришуле) в 1952 году Михаил Козаков поступил в школу-студию МХАТ. Учась на последнем курсе, успешно дебютировал в кино, снявшись в роли Шарля Тибо в политической драме М. И. Ромма «Убийство на улице Данте» (1956).

В 1956 году окончил Школу-студию МХАТ (курс П. В. Массальского) и поступил на работу в Театр имени В. Маяковского, где проработал с 1956 по 1959 год. Затем играл в «Современнике» (1959—1970), во МХАТе (1971—1972), в Театре на Малой Бронной (1972—1981) и в Ленкоме (с 1986). Также, по словам Михаила Козакова, он играл на сцене Саратовского ТЮЗа у Ю. П. Киселёва в пьесе «Обыкновенная история».

Добился блестящих успехов как актёр и режиссёр театра и кино. Проникновено читал стихи Тютчева, Пастернака и других поэтов. Наряду со Смоктуновским, Юрским, Марковым и другими мастерами художественного чтения принял участие в записи серии пластинок «Страницы русской поэзии XVIII—XX вв.».

В августе 1991 года М. М. Козакову предложили высокооплачиваемую работу в Израиле, после чего он переехал туда вместе с семьёй. В течение четырёх лет играл на иврите в Тель-Авивском камерном театре; кроме того, создал русскую труппу (антрепризу), с которой подготовил четыре спектакля.

В 1996 году артист вернулся в Россию и организовал собственную труппу под названием «Русская антреприза Михаила Козакова».

До 2010 года Михаил Козаков выступал с моноспектаклями (один из таких моноспектаклей — «Пушкин и о нём») и в роли чтеца (в частности, записал компакт-диск) и со стихотворными произведениями И. А. Бродского и А. А. Ахматовой.




Виктор Некрасов и Михаил Козаков. Вена, сентябрь 1983.
Фотография Виктора Кондырева

О Викторе Некрасове

Отрывки из книги Михаила Козакова «Актерская книга». —
М. : ВАГРИУС, 1997

VIII

Солженицын. Эту странную, непривычную для уха фамилию я впервые услышат от Виктора Некрасова — пожалуй, несколько раньше, чем о Солженицыне узнали многие и уж тем более все. Мы сидели с Виктором Платоновичем на кухне моей квартиры на Аэропортовской. Было радостное утро выходного дня. А накануне был хороший вечер после удачного спектакля — с обязательной выпивкой, разговорами, спорами и прочими интеллигентскими увеселениями на той же кухне, на русской, советской кухне, по которой так скучают теперь в парижах и лос-анджелесах многие мои друзья. Почему-то именно ее, кухни, им не хватает в их теперешней жизни. Да и понятно почему. Кухня — это символ общности, общения, радости безответственного трепа за жизнь, за искусство; так сказать, «поговорим о бурных днях Кавказа, о Шиллере, о славе, о любви».
В то утро прекрасной опохмелки Платоныч, сидючи на моей кухне, сказал: «Миша…» Платоныч любил говорить с каким-то еврейским одесским акцентом, он шутливо ерничал этой манерой, чем давал повод антисемитам предполагать в нем, русском дворянине, родившемся в Париже, жида, а дуракам-евреям думать, что он «дразнится», как говорили в детстве:
— Что он, ваш Некрасов, антисемит?
— Да какой он, к черту, антисемит! Это маска, игра.
— Что за глупая маска, что за непонятная игра?
Ну, как тут объяснишь, — да и стоит ли, — что эта манера общения скрывает за, увы, двусмысленно понимаемой какими-то людьми игрой нежность, переливчатость чувств человека, с одинаковой силой ненавидящего антисемитизм и любое, в том числе еврейское, тупоумие? Что Некрасов и актер тоже, а не только писатель, да еще и архитектор, фронтовик, выпивоха, умница и притом скромнейший из скромных, с которыми мне приходилось встречаться?..
— Мища, — сказал он. — Вот вы тут сидите, Мища...
А «и» узкое, а «ща» мягкое, почти «щя»...
— …Вот вы тут сидите, водку с пивом с утра пораньше хлещете и думаете, что с вами сидит хороший писатель Некрасов. И это вам, Мища, лестно. А фамилии настоящего, истинного писателя, живущего, между прочим, одновременно с вами, даже не слыхали.
И тут-то я узнал от Некрасова, что в редакции «Нового мира» лежит и готовится к выходу в свет рассказ некоего Солженицына «Щ-854».
— Что за странное название? — спрашиваю.
— А это, Мища, знаете ли, лагерный номер одного зека. Вы, Мища, конечно, слыхали, что у нас в Совдепии были лагеря? Я очень, очень рад, Мища, что вы об этом слыхали… Так вот, Щ-854 — это номер Ивана Денисовича, героя повести этого самого Солженицына. Ну, а теперь, кроме шуток, если хочешь, я расскажу тебе об Александре Исаевиче...
И вот осенью, в начале все того же сезона 1962 года судьба сведет «Современник» с Солженицыным и посулит театру великие надежды на совместное творчество. <...>



Первая страница письма Михаила Козакова
Виктору и Галине Некрасовым, около 1982 г.
Российская национальная библиотека (Санкт-Петербург)
Ф. 1505, № 1056, л. 1





Михаил Козаков и Виктор Некрасов. Вена, сентябрь 1983.
Фотография Виктора Кондырева





Виктор Некрасов и Михаил Козаков. Вена, сентябрь 1983.
Фотография Виктора Кондырева





Виктор Некрасов и Михаил Козаков. Вена, сентябрь 1983.
Фотография Виктора Кондырева

XII

Да, расставаться — чертовски грустное занятие. Правда, вся жизнь — это сплошные расставания: «И каждый час уносит частичку бытия...»
Бывало, раньше, когда игрались премьеры, к нам за кулисы приносили известия из зала: «Сегодня вся Москва!» — «Ну, кто?» — «Кого тебе назвать? Ну, Симонов, Дэзик Самойлов, Окуджава, Некрасов… Ну, в зале еще Гена Шпаликов… Левка Збарский с новой женой пришел… Аксенов с Гладилиным подвалили… Шукшин Вася… Хватит?»




Виктор Кондырев, Михаил Козаков, Мила Кондырева, Виктор Некрасов. Вена, сентябрь 1983.


...Я встретился с В. П. Некрасовым в Париже, попав туда туристом в 1975 году. Когда в телефонной трубке услышал по-русски «Алло!» — именно по-русски: «Алло!», — забилось сердце. Пока я ждал встречи у входа в отель на рю Моску (договорились, что Некрасов сам туда приедет, чтобы я чего-нибудь не перепутал в незнакомом мне Париже), от волнения меня аж подташнивало. Мы не виделись несколько лет, а дружили годы.
Он поддерживал меня в моих актерских поисках, критиковал, ругал, снова поддерживал. Не забуду его коротенькое, но столь дорогое для меня письмо из Киева, в котором он похвалил за «Всю королевскую рать». Последний раз в Союзе я видел его у себя дома на Гиляровского. В Киеве его уже просто-напросто травили. Унизили обыском. Словом, создали невыносимые условия существования. Он приехал в Москву, а отсюда его стали выпирать в Киев, ссылаясь на отсутствие прописки. Маму, которую Вика нежно любил, он к этому времени уже похоронил и женился на старости лет. Во время этой московской побывки долго бродил по улицам со своим давним другом Генкой Шпаликовым, ведя грустные разговоры «за жизнь». И Генка, и Вика, оба были оптимисты и выпивохи — так что, если уж они загрустили, дела действительно неважнецкие.
Некрасов написал тогда статью под названием «Кому это нужно?», спрашивая, кому выгодно доводить людей до такого состояния, чтобы они были вынуждены покинуть свою Родину.
Приводил примеры: Иосиф Бродский, кажется, и другие. Разумеется, он не был столь наивен, чтобы отнести статью в «Известия» или в «Советскую культуру», и, уже доведенный киевской травлей до ручки, передал ее иностранным корреспондентам.
Так что, когда я спустился встретить его и Галю, то следом за такси, на котором они прибыли, увидел «хвост». Две «Волги», нимало не скрываясь, остановились у моего дома. Мы поднялись. Сидели целый вечер. Говорили. Вика рассказывал про обыск, про Киев, про то, как зашел в Москве к жене Солженицына как раз в тот момент, когда выдворенный звонил ей из-за кордона. В своем стиле поиронизировал над бородатым классиком:
— Один раз просит меня явиться и заявляет: «Будем говорить о судьбах русской литературы». Ну, о судьбах так о судьбах. Прихожу. Классик с места в карьер: «Виктор Платонович, у нас с вами в распоряжении 37 минут и 20 секунд. Когда вы бросите пить? Вы уже не писатель, а писатель плюс пол-литра водки» — и т. д. и т. п. Понимаешь, Миша, прочел он мне антиалкогольную лекцию ровно на 37 минут и 18 секунд и за 2 секунды попрощались. Так вот и поговорили о судьбах русской литературы… Ну, я попросил у его жены трубку и говорю ему: «Исаич, это Некрасов взял трубку на четыре с половиной секунды, чтобы сказать, что я пью с вашей женой водку и запиваю пивом. Все. Мое время истекло!»
Смеемся, грустим, думаем, как жить. Выпиваем.
Могло ли мне тогда прийти в голову, что я буду стоять на рю Моску, на Московской улице в Париже и ждать «француза» Вику Некрасова?
От волнения, стало быть, подташнивает. Курю. Посматриваю на часы. Конспиратор из меня никудышный. За стеклянной дверью — портье отеля, в котором всегда селят советских. Правда, группа моя уже улетела в Москву, я в Париже один в ожидании группы из Казахстана — мое место в самолете в их коллективном билете. Но все-таки этот портье…



Мила Кондырева, хозяйка дома, Михаил Козаков, Виктор Некрасов. Вена, сентябрь 1983.
Фотография Виктора Кондырева





Виктор Некрасов, Михаил Козаков, Мила Кондырева и хозяйка дома. Вена, сентябрь 1983.
Фотография Виктора Кондырева


Наконец на узкой-преузкой рю де Моску вижу господина в расстегнутом плаще и джинсовом костюме — такой располневший и поседевший Тото. Делаю несколько шагов навстречу. Ноги не слушаются, голова кружится, прислоняюсь к стене дома. Он тоже приостанавливается и тоже прислоняется к стене шагов за десять от меня. Стоим. Молчим. Наверное, плачем. Он:
— Мишка, еб твою мать! Ты — на фоне Парижа.
Потом сидим на улице у какого-то кафе в районе Монмартра. Фиеста... ее в душу! Можно сказать, праздник, который всегда со мной! Будь он неладен, такой праздник!
— Ну что, Миша, — говорит он с хорошо знакомым одесским выговором, — вас, конечно, весьма интересует, как ваш знакомый писатель, бывший фронтовик, защищавший вас в окопах Сталинграда, когда вы еще сосали соску, живет теперь в городе Париже? Отвечу сразу, не буду томить вас, дорогой Миша, чтобы вы не подумали, что не хочу ответить прямо на поставленный передо мной вопрос, имеющий отношение к идеологии, политике, политэкономии и прочим глупостям: «И та гребаная страна и эта гребаная страна!» Вас устраивает такой ответ или у вас все же есть вопросы? Тогда задавайте и торопитесь, так как потом я буду очень-очень подробно, как на следствии, допрашивать вас, мой драгоценный зарубежный друг!
У «зарубежного друга» вопросы, конечно, есть, но и времени у нас предостаточно — двое суток, так что с кардинальными вопросами не тороплюсь.
— Ну, а все-таки, как вы поживаете?
— Как я поживаю? Как видишь — курю «Голуаз», пользуюсь, как всякий нормальный француз, одноразовой зажигалкой, ношу скромный джинсовый костюм и кепи… Сейчас мы с тобой что-нибудь закажем… Нет, внутрь кафе входить не надо. Он сам к нам подойдет. Вот видишь!
Действительно, официант как из-под земли вырос. Виктор Платонович обращается к нему по-французски, говорит медленно, будто подбирая слова.
— Ты что-нибудь пить будешь? Я сейчас в завязке, после больницы.
— Нет, Платоныч, я обойдусь. Закажите лучше кофе.
— Кофе я уже заказал без тебя. А поесть?
— Ничего не хочу.
Официант уходит.
— Стало быть, вы лежали в больнице?
— Да.
— А сейчас как?
— Сейчас нормально... Живем мы с Галей в двух шагах отсюда. Квартирку мою ты наконец увидишь. Работаю. Написал уже книжонку о Париже...
— «Записки зеваки»? Знаю. Читал. Здорово.
— Я рад. Значит, у нас меня читают?
— Как повезет.
— А Солженицына «Бодался теленок с дубом» читал?
— Нет.
— Хорошая книга. Конечно, там все, как всегда у него — через свой пуп. Эгоцентризм невероятный, но книга хорошая. Особенно хорошо получился портрет Трифоныча. Написано с любовью к нему. И с пониманием. Хотя главы есть страшненькие. В общем, сам прочтешь. Хотя прости, о чем это я? Книга толстая, тут не успеешь, а с собой я бы тебе дал, но не нужно рисковать, прошмонать могут...
— Да, Платоныч, я уж обойдусь. Потом как-нибудь, рано или поздно прочту.
— Лучше, конечно, рано... Вот, понимаете, Миша, — перешел он опять на жаргон, — есть и некоторые преимущества парижского образа жизни. Этому правительству глубоко насрать, кто и что читает и читает ли вообще. Ему важно, чтобы вы платили подоходный налог, не слишком нарушали общественный порядок, а что вы читаете, пишете или думаете, это ваше частное дело. Здесь я отвык от стукачей, могу кричать, что, скажем, Жискар Д’Эстен или Никсон — говно.
— Это и я могу...
Рассмеялись.
— Ладно, все это херня. Расскажи мне, как же это все-таки вышло с Генкой Шпаликовым?
Я рассказываю, что знаю о смерти Гены. У Платоныча на глазах слезы. «Страна не зарыдает обо мне, но обо мне товарищи заплачут» — шпаликовские строки.
— Да, Генка, Генка, он уже тогда в Москве мне не понравился… Генка, Генка… А что Евтух?
— А разве это еще интересно? — ответил я вопросом на вопрос.
— А Белла? А Войнович? А что «Современник»? Ты там бываешь? Что они играют? Как Олег? Как МХАТ? Что пишут, что носят, что пьют, что думают?..
И я рассказываю, рассказываю, рассказываю. Между прочим, вспоминаю, что тогда в Москве не успел поблагодарить его за письмо по поводу «Королевской рати».
— Мне и вправду понравилось.
— А какой мог бы быть фильм, если бы в нем играл Паша Луспекаев!
— Кстати, от чего он умер? Я ведь знал его по Киеву, замечательный был парень...
Я опять рассказываю. Смерть Луспекаева, случившаяся во время съемок, для меня недавнее потрясение, оттого рассказ подробен. Уже перед нами стоят три пустых чашки из-под кофе, а я все рассказываю.
— Слушайте, Миша, вы будете большим фраером, если когда-нибудь не оставите на время ваши актерские штучки и не сядете за письменный стол. Это я вам говорю, а не какой-нибудь марксист… — цитирует Платоныч из пьесы Славина «Интервенция». — Нет, серьезно, я беру с тебя слово, что ты сядешь за письменный стол. В твоей башке накопилось для этого вполне достаточно. Ты хоть о Ромме что-нибудь записал? Помнишь, в Киеве ты мне о нем рассказывал...
И я вспомнил, как приезжал на гастроли в Киев в 1969 году. Мы встретились с Платонычем и поехали купаться на Днепр. В узком месте переплыли какой-то из притоков и улеглись на песок на островке, где было мало народа. Всласть натрепались. Я рассказывал о малоприятных московских новостях, говорили о серьезных проблемах общего свойства. Я тогда сказал: «Да, Виктор Платонович, без пол-литра тут не разобраться». — «Ох, Миша, я уже много лет пытаюсь разобраться во всех этих вопросах с пол-литрой и даже с литром, и тоже ни х... не выходит...»
Рассказал ему тогда и о Ромме… Впоследствии выполнил обещание и, что сумел, записал о Михаиле Ильиче.
— Так вот, Миша, не будьте поцем и запишите ваши байки. И не говорите мне, что вы не писатель, что у вас другая профессия! Ну, так вы не напишете, как Лев Толстой. Но не хуже Кочетова вы написать можете. В общем, я, русский писатель Виктор Некрасов, здесь, на Монмартре, беру с вас честное слово, что вы однажды сядете-таки за письменный стол и изложите на бумаге ваши незрелые наблюдения хотя бы печатными буквами. А орфографию вам исправит ваша жена Регина. Она у вас с высшим образованием. Может получиться прелюбопытная вещица, батенька...
— Ну да, а напечатает ее журнал «Континент».
— Последнее совершенно не обязательно. Вы пишите и почаще вспоминайте изречение: «Рукописи не горят».
— Если стоящие, — говорю я.
— А вот тут вы, Миша, безусловно правы, — заканчивает Платоныч...
Квартирка у Некрасова маленькая — три смежные комнатки: спальня, столовая и кабинет. В кабинете — стол, книги, фотографии мамы и друзей.
— Виктор Платонович, почему та страна гребаная, догадаться нетрудно, но почему эта?
— Сложный вопрос. Особенно для иностранца, каковым я еще себя чувствую. У меня ведь пока советский паспорт, — с шутливой гордостью говорит он. — Но ты же читал «Записки зеваки». Собственно, там все изложено. Эмиграция — это не сахар..
— А материально как?
— Нормально. То есть роскошествовать не приходится, но много ли нам надо? Журнал не дает почти ничего, кроме возможности поездить по миру, а вот если удастся махнуть в Штаты с лекциями по литературе, надеюсь подзаработать… Жаль, что у Фимы Эткинда заболела жена, а то бы мы к нему съездили. Он живет под Парижем, читает лекции в Сорбонне, пишет. Словом, что называется, в порядке. У тебя бы составилось более полное представление о том, как мы тут живем.
— Ну что, Миша, я чувствую, вы уже заскучали в городе Париже? — спросил наконец Некрасов.
— Честно говоря, да, Виктор Платонович.
— Ну, ничего, Миша, завтра в Москве таксист пошлет тебя на… ты почувствуешь себя дома и будешь вполне счастлив!
— Это точно, — сказал я.
Когда московские друзья спрашивали меня, что на меня произвело самое сильное впечатление в Париже, я отвечал: «Некрасов». А в Англии? «Разговор с Эткиндом». И это правда.
(То же могу сказать и про Австрию.)
Не то чтобы я не привез оттуда запаса впечатлений. Привез, но сильнейшие именно эти. А как могло быть иначе? «И всех, кого любил, я разлюбить уже не в силах», — сказано у Давида Самойлова.



Мила Кондырева, Михаил Козаков, Виктор Некрасов. Вена, сентябрь 1983.
Фотография Виктора Кондырева





Мила Кондырева, Михаил Козаков, Виктор Кондырев. Вена, сентябрь 1983.
Фотография Виктора Некрасова


А теперь о 1978 годе.
Сразу же в день нашего прилета в Лондон — утомительное путешествие на поезде в столицу Шотландии Эдинбург. Отоспавшись, утром следующего дня спускаюсь к завтраку в огромную столовку университетского городка на окраине Эдинбурга, где нас поместили. Беру поднос, отовариваюсь джюсом, беконом, повидлом, молоком, кукурузными хлопьями, тащусь с подносом по огромному ангару университетской едальни. В поезде ехали целый день, от скуки пили, голова болит. Утоляю жажду холодным апельсиновым соком. В столовке многолюдно, галдеж, народу «тыща»: белые, черные, желтые, голубые — разные. Вдруг вижу, с подносом идет высокий, худой в светлых брюках, в светлой рубашке, в спортивных туфлях человек в очках. Я обалдел: Эткинд! Точно — Эткинд!
— Ефим Григорьевич!!! Фима!!!
Я заорал так, что негры, сидевшие напротив меня, вздрогнули. Человек повернулся, едва поднос из рук не выронил, движется ко мне:
— Миша?!
— Я!
— Как ты здесь очутился? Насовсем?
— Нет, я на гастролях. С театром.
Обнялись. И, бросив все эти хлопья в молоко, выскочили на улицу. Вот так встреча! Где? В Эдинбурге! Вечером того же дня к нему в номер (он жил в том же студенческом городке, только в другом корпусе) с двумя бутылками русской водки. Беседа будет долгой, одной не хватит. И опять пошло: как этот, как тот, кто что пишет?.. Читаю ему Самойлова (Ефим Григорьевич — специалист по русской поэзии, автор многих трудов и книг) — «Струфиана», «Сон о Ганнибале». Нравятся. Просит почитать новое. Арсения Тарковского. Читаю.
— Хорошо… — говорит он.
— А как ваша жизнь? Как Вика Некрасов? Вообще расскажите, как вы тут все живете, а то в Париже Некрасов из меня все выудил, а я толком ничего не узнал...
— Кто конкретно тебя интересует?
— Ну, Вика Некрасов. Как он себя чувствует? Пьет?
— И пьет и не пьет…
— Пишет?
— Пишет. Эссе. Записки в своем стиле.
— Бродский Иосиф?
— Он далеко, в Америке.
— Это я знаю.
— У него две книги вышли: «Конец прекрасной эпохи» и «Части речи».
— Знаю.
— Так ты все знаешь, — смеется он.
— Нет, не все. Что у вас?
— Ну, что у меня… Тоже книжка вышла. Англичане ее перевели и хорошие рецензии опубликовали. Вот поэтому я в Англии.
— Это здорово, — говорю я.
— Здорово-то, здорово. А знаешь, какой тираж?
— Откуда мне знать.
Он называет цифру, для русского читателя мизерную: с тремя нулями…
— Ты помнишь, у меня вышла книга о русской поэзии тиражом 100 тысяч, и через день ее с прилавков как корова языком слизала… Здесь, естественно, все иначе. Читают только в России. И духовность там, у нас.
— Может, и так. Но что читают? Вы обращали внимание на то, что читают в метро, в троллейбусах?..
— И это правда, но все равно читают. Нет, Миша, я не жалуюсь, жаловаться причин нет… Я преподаю, у меня дом, я много езжу по миру.
— Ну, и дочь ваша с вами, — добавил я.
— Да, да, все так, и это прекрасное чувство личной свободы: пиши, что хочешь, живи, как хочешь, но...
— Слушайте, у вас нет другого глобуса? — говорю я.
— Не понял?
— Есть такой анекдот. Вызывают одного еврея в органы и говорят: «Выкатывайтесь из страны на все четыре стороны. Вот вам глобус, выбирайте». Он его покрутил, покрутил, а потом грустно спрашивает: «Слушайте: у вас нет другого глобуса?»
Посмеялись, выпили.
— А что Эмма Коржавин? — интересуюсь я, — Успокоился там в Америке? А то по Москве ходили слухи, что он от ностальгии чуть ли не корабли советские в порту встречает…
— Как будто успокоился. Книжку выпустил. Толстая книжка. Честная, но не получилась...
— Я читал.
— Все ты читал.
— Не все, далеко не все.
— А все читать и не надо. Много выходит барахла и здесь, в том числе на русском.
— Не без этого, — говорю я. — А с кем видитесь?
Эткинд задумывается:
— С друзьями, с ближайшими друзьями. Понимаешь, Миша, эта третья эмиграция, как и предыдущие, впрочем, живет сложно. Эго, надеюсь, для тебя не секрет.
— Почему? Объясните мне, Ефим Григорьевич, отчего? Что вы не можете поделить? — допытываюсь я.
Он опять задумывается.
— Как бы тебе популярней, Миша… Понимаешь, в конечном счете все мы советские люди. И умрем советскими людьми. А ты знаешь, как спорит советский человек? Иначе, чем человек западной культуры. Те спорят как? Один, скажем, говорит: «Мне очень нравится эта бутылка русской водки: оригинальная форма, со вкусом сделанная этикетка, прозрачный цвет жидкости, и она очень хороша на вкус». Другой возражает: «Позвольте с вами не согласиться: форма бутылки несовременная, этикетка недостаточно броская, приятнее, когда спиртное имеет цвет, вкус у водки слишком резкий». Тогда первый говорит: «Как интересно! На один и тот же предмет можно, оказывается, посмотреть и так». А наша схема спора иная. Первый: «Замечательная бутылка, клевая наклейка, водка что надо, лучше не бывает». Второй: «Что хорошего в этой стекляшке, наклейка дрянь, водка говно!» Первый: «Это водка говно? Сам ты говно!» Вот так спорим мы, советские люди… Эта метода спора распространяется и на более важные вопросы, касающиеся, например, судеб России, «миграции, литературы, того, каким должен быть эмигрантский журнал. И оттого мы все врозь… Ну, может, я несколько преувеличиваю. Но в принципе это так.
— Невесело вы рассказали, Ефим Григорьевич. Смешно, но невесело.
Выпили. Меня потянуло на стихи.
— Можно, я Бродского прочту?
— Валяй.
…Здесь утром, видя скисшим молоко,
Молочник узнает о Вашей смерти.
Здесь можно жить, забыв про календарь,
Глотать свой бром, не выходить наружу
И в зеркало смотреться, как фонарь
Глядится в высыхающую лужу...
— Хорошо прочел. Молодец.
— Он пишет хорошо, — говорю я.
— Но и читаешь ты его неплохо.
— Спасибо на добром слове. А вот он, Бродский, мне однажды...
— А ты был с ним знаком?
(Сам-то Ефим Григорьевич очень хорошо знал и любил Иосифа.)
— Я уже знал его стихи наизусть, а знаком не был. Так как-то уж получилось, что его знали многие мои товарищи, а я не знал, хотя давно мечтал с ним познакомиться и всех просил… И вот в Ленинграде Наташа Долинина…
— Прости, как она?
— Болеет… Так вот, она пригласила меня с женой и обещала позвать Иосифа. Он пришел. Кстати, с вашей дочкой...
А было так. Наташка, зная мой характер, да и Иосифа тоже, сделала безалкогольный вечер. Пили один томатный сок. Бродского ждали долго. Я все волновался: придет, не придет? Уже потом Наташа мне рассказала, что, когда обратилась к Иосифу с просьбой непременно прийти, так как с ним давно мечтает познакомиться Козаков, Бродский ответил: «А что этому Козакову от меня надо?»— «Да ничего. Он знает наизусть ваши стихи». — «Ну, это уже что-то курсистское», — фыркнул поэт. Однако пришел. И даже стихи читал. Он тогда только написал «Сретенье», «Набросок», «Письма римскому другу» и замечательно их читал. Я весь вечер молчал и слушал его. Зашел разговор об Аксенове, дружке Иосифа. Долинина хотела сделать мне «паблисити» и спросила, не видел ли он «Всегда в продаже» в «Современнике», где я играл.
— Да, Вася меня приводил на спектакль. Но я что-то плохо ремемблю. Помню, что вы там много бегали… Впрочем, мы туда завалились под шнапсом.
— Иосиф, вы не собираетесь в Москву? — спрашиваю.
— Да, может быть, на Пасху. У меня там есть камрад, Мика Голышев.
— Как же, как же. Мы с Региной его хорошо знаем. Он перевел роман «Вся королевская рать», а я снимался в телефильме.
— Да, Мика перепер роман классно. А вот картина, по-моему, барахло. Какая-то серебристо-серая пыль...
(В начале 50-х была такая дурно сделанная мосфильмовская картина «Серебристая пыль» из заграничной жизни.)
— Да, нелегко тебе пришлось с поэтом, — смеется Эткинд.
— И не говорите, Ефим Григорьевич. Какое счастье, что Наташа догадалась в тот вечер обойтись без водки… Но потом, знаете, Бродский помягчел, видя мое непротивление злу, и даже обещал в Москве на Пасху заглянуть к нам с камрадом Микой. Мы с женой готовились: куличи, пасха, яйца, телятина… И вообразите, пришел. Читал стихи. Я тоже что-то рискнул прочесть, кажется, Пушкина. Он опять завелся: «А какого черта вы вообще читаете стихи? Стихи вслух должен читать только человек, который их написал!»
— Ну что ты, старик! — вступился за меня милейший Мика Голышев. — Это ты уж загнул. Чувак клево читает стихи. Нет, ты хреновину порешь, старик! Почему это вслух должен читать только поэт?!
— Нет, я понимаю, про что говорит Иосиф, — сказал я. — В этом есть смысл. Противно, когда чтец присваивает себе чужие мысли, чувства и слова. «Я памятник себе воздвиг…», «Я Вас любил…».
— Ну, уж если вы непременно хотите читать, читайте лучшее, что есть в русской поэзии. — И Бродский, громко картавя, нараспев, но очень, очень по-державински, прочел:
Глагол времен, металла звон,
Твой страшный глас меня смущает...
— И знаете, Ефим Григорьевич, я стал читать эти стихи в концертах и, представляете, с успехом. А потом и на радио их записал, и в телефильм включил… Нет, нет, полезно с гениями общаться. В конце вечера я ему его же книжку «Остановка в пустыне» подсунул, и он надписал: «Мише Козакову свою лучшую часть. И. Бродский». Видать, вправду смягчился ко мне. Больше я его не видел никогда. Только перед его отъездом за рубеж набрал его ленинградский телефон:
— Алло?
— Иосиф, это говорит Миша Козаков.
— Привет, Миша.
— Иосиф, мы с Региной верим в вашу звезду и желаем счастья. Очень жалеем, что мы вас не можем повидать перед отъездом…
— Спасибо. А что мне вам пожелать, Миша?
И после небольшой паузы:
— Оставайтесь таким, какой вы есть! Не меняйтесь ни в ту, ни в другую сторону, — прокартавил он.
— Спасибо! До свидания, Иосиф!
— Всего. Привет Регине.
Вот так мы с ним расстались.
А что насчет того, где будет приземлиться —
Земля везде тверда, рекомендую США…
— Да любопытно, — вздохнул Эткинд. — Выпьем за Иосифа?
Выпили…
— А теперь хочешь, Миша, я тебе расскажу, как мы в Америке с Солженицыным встретились?
— Еще бы!
(Я знал, что Эткинд дружил с ним и много сделал для Солженицына в трудные для того времена…)
— Во-первых, я долго не мог пробиться к нему по телефону. Неоднократно объяснял секретарю, кто я такой. Наконец, через секретаря же Александр Исаевич назначил мне свидание не дома даже, нет, а в… (Тут Ефим Григорьевич назвал какой-то американский университет — какой именно, я забыл.) Секретарь меня предупредил, чтобы я не опаздывал. Зная пунктуальность Александра Исаевича, я был точен. Когда я вошел в кабинет, Солженицын возбужденно по нему расхаживал и отчитывал какого-то американского журналиста за опоздание на пять минут. Увидев меня, быстро взглянул на часы и сказал: «А вот Эткинд пришел точно! Молодец!» Аудиенция длилась недолго. И Солженицын, подняв воротник пальто и напялив на самые глаза шапку — не хотел, очевидно, чтобы к нему лезли студенты, — энергичной походкой ушел… А ведь мы впервые увиделись в эмиграции, и нам было о чем поговорить…
Эткинд замолчал…
— И все? — спросил я.
— И все, — сказал Ефим Григорьевич.
Мы выпили. И опять выпили. И опять...
Расставания, расставания, до чего же поганое это дело… Особенно если расстаешься навсегда. Как с Наташей Долининой, чудной женщиной, близким другом, талантливым литератором нашего поколения, как говорится, безвременно ушедшей… Паша Луспекаев, Василий Шукшин, Александр Вампилов, Геннадий Шпаликов, Юрий Трифонов, Олег Даль. И все в десятилетие после 70-го года. Уходили дети 56-го.
Смерть самых лучших выбирает
И дергает по одному... —
как пел Володя Высоцкий в песне, посвященной Шукшину. Про что он только не пел, этот Володя! И про натянутый канат, по которому идет; и про Нинку, которая спала со всей Ордынкой; и про поэтов, которые ходят босыми пятками по лезвию ножа и ранят в кровь свои босые души; и про то, что в общественном парижском туалете есть надписи на русском языке; и про то, что не надейтесь, милые, я не уехал и не уеду…

<...>

1978–1981 гг.

Москва — Ялта

Отрывок из статьи
Александра Парниса «Виктор Некрасов
о Венедикте Ерофееве, Олеге Ефремове
и… о Шоссе Энтузиастов»
(журнал «Крещатик», № 22, 2003)


В 1970-х годах в Москве Виктор Некрасов был в какой-то веселой компании близких ему людей. Вечер шел к концу, и было выпито все, что находилось в этом доме. И, как всегда, возник простой русский вопрос: «Кто пойдет за пивом?» Актер Михаил Козаков, участник этого застолья, неожиданно сказал Некрасову: «Вика, у меня дома есть бутылка, поехали ко мне». Такое предложение было нормальным (это слово из лексикона В.П.). В этом традиционном и душевном деле вообще трудно поставить точку… Все странным образом повторяло знаменитый портрет А. Н. Толстого работы П. П. Кончаловского — «Миша, пойди за пивом!» (1941).
Некрасова не нужно было долго уговаривать, и он сразу же согласился. Они поехали на Шоссе Энтузиастов, где жил тогда Козаков. Какое говорящее название! В этой ситуации новое название знаменитой бывшей Владимирки неожиданно приобретало другой смысл.
Их встретила полузаспанная и недовольная жена актера. Хозяин и его гость устроились на кухне, вдвоем распили бутылку, но остановиться уже не могли. Два веселых человека поздно ночью выскочили на дорогу, остановили машину и попросили отвезти их в центр, в гостиницу «Москва», где в любое время можно было купить спиртное. Все было исполнено «как по нотам» — поехали, добыли несколько бутылок и вернулись на машине домой. Выпили на кухне привезенное и… успокоились. На другой день В.П. уехал в Киев.
Прошло две недели. Некрасов снова оказался в Москве и снова вечером был у кого-то в гостях вместе с М. Козаковым. Сидели и тихо, а может быть, не очень «тихо» выпивали и разговаривали, как всегда, обо всем сразу. Когда уже было все выпито, повторилась та же мизансцена с той же репликой. Козаков снова говорит Некрасову: «Вика, у меня в «загашнике» сохранилась бутылка, поехали ко мне». Они снова отправились на Шоссе Энтузиастов. В дверях их встретила недовольная жена и что-то им выговаривала. Они снова сидели на кухне, разговаривали, все было выпито до дна, а русскому человеку всегда нужно продолжение, ему всегда чего-то «не хватает» до кондиции. Конечно же, они ночью решили поехать в город «за бутылкой». Выскочили на шоссе и стали искать машину. Остановилась какая-то машина, и они неожиданно услышали слова водителя: «Ребята, что вы делаете, сколько можно, пора уже остановиться». Их узнал водитель.

2014—2022 © Международный интернет-проект «Сайт памяти Виктора Некрасова»
При полном или частичном использовании материалов ссылка на
www.nekrassov-viktor.com обязательна.
© Viсtor Kondyrev Фотоматериалы для проекта любезно переданы В. Л. Кондыревым.
Flag Counter