Главная Софья Мотовилова Виктор Кондырев Александр Немец Благодарности Контакты


Биография
Адреса
Хроника жизни
Семья
Произведения
Библиография
1941—1945
Сталинград
Бабий Яр
«Турист с тросточкой»
Дом Турбиных
«Радио Свобода»
Письма
Документы
Фотографии
Рисунки
Экранизации
Инсценировки
Аудио
Видеоканал
Воспоминания
Круг друзей ВПН: именной указатель
Похороны ВПН
Могила ВПН
Могилы близких
Память
Стихи о ВПН
Статьи о ВПН
Фильмы о ВПН
ВПН в изобр. искусстве
ВПН с улыбкой
Поддержите сайт



Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове

Георгий Владимов

Владимов Георгий Николаевич (настоящая фамилия Волосевич; 19 февраля 1931, Харьков — 19 октября 2003, Франкфурт) — прозаик, литературный критик.

В 1953 г. окончил юридический факультет Ленинградского университета.

В 1954 г. выступил как литературный критик.

Работал в «Сельской газете», в 1956—1959 гг. — редактором отдела прозы в журнале «Новый мир», спецкорром «Литературной газеты».

В 1975 г. на Западе оказалась рукопись его повести «Верный Руслан», написанной в 1963—1965 гг. После исключения из Союза писателей СССР в 1977 г. публиковался за рубежом, в изданиях НТС («Посев», «Грани»), руководил московской секцией организации «Международная амнистия».

Под угрозой судебного процесса в 1983 г. выехал в ФРГ.

С 1984 по 1986 г. был главным редактором журнала «Грани».

Произведения:

  • «Большая руда», повесть (1961);
  • «Три минуты молчания», роман (1969);
  • «Верный Руслан», повесть (1975);
  • «Шестой солдат», комедия (1981);
  • «Генерал и его армия», роман (1997) и др.

Известность получили его повесть «Верный Руслан» и роман «Генерал и его армия». Этот роман получил премию Русский Букер в 1995 году.

Одноимённые кинофильмы сняты по повестям Владимова «Большая руда» (1964) и «Верный Руслан» (1991). 

Письмо Георгия Владимова в правление Союза писателей СССР

Опубликовано в "Хронике защиты прав в СССР" (Нью-Йорк), 1977, выпуск 28

* * *

Последний день в Париже

К 85-летию со дня рождения Виктора Некрасова

«Русская мысль», № 4131, 20—26 июня 1996 г.


 

Его юбилеи, круглые и полукруглые, совпадают с юбилеями великой войны. Совпадают неполно, с разрывом в пять дней, и я думаю о том, чем они были в сорок первом году для молодого человека, перешагнувшего тот рубеж, которого так страшился Пушкин: «Ужель мне скоро тридцать лет?» Эти пять дней у Виктора Некрасова, верно, ушли на то, чтобы и в себя прийти после грустного праздника, и задуматься — чем же заняться ему, еще молодому, но уже и зрелому, имеющему за плечами два высших образования — архитектурное и актерское, но еще ничего по-настоящему не начавшему. И наверно, он опасался, что надвигающаяся война сильно ему помешает. Он не знал, что главное его дело свяжется с нею и он приступит к этому делу в сорок четвертом, тотчас после того, как пуля немецкого снайпера на улице Люблина снимет его с танковой брони и отправит в госпиталь.
За сорок три года оставленной ему жизни он написал все свои вещи, хлебнул славы, почета, обожания, а затем — гонений, бедности, предательства многих друзей, горечи 13-летнего изгнания, и только в конце, уже смертельно больной, услышал весточку с родины, что его не забыли и любят.
Во всем, что бы ни писал Некрасов, он обращался к войне. Она для него осталась и точкой отсчета, нравственным ориентиром; оттуда, из сталинградского окопа неполного профиля, судил он своих героев, судил окружающих и себя самого. Это вовсе не значит, что он замкнулся, заклинился на одной военной теме. Хотя и ностальгируя по тем годам, он вот что пожелал читателям журнала «Юность»: «чтоб не видеть им никаких войн и не знать, что такое окопы».
Теперь уже признано, что без его первой, сталинградской повести невозможно себе представить нашу военную прозу. Можно больше сказать: из его «Окопов» она и вышла; ступая в его след, создали лучшие сбои вещи Бакланов, Быков, Васильев, Гроссман, Кондратьев. Еще немного усилий мысли — и, может быть, признают, что лучшую книгу о послевоенном оцепенении и обманутых ожиданиях тоже он написал, Виктор Некрасов, называется — «В родном городе». И первое пробуждение нашего раскаяния и робких «оттепельных» надежд нельзя себе представить без его «Киры Георгиевны» и очерков «По обе стороны океана», а безнадежность, тоску и гниль застоя больнее всего выразили его «Записки зеваки», а трагедию исхода в эмиграцию, обоюдную трагедию ушедших и оставшихся — «Взгляд и нечто» и «Маленькая печальная повесть». Когда оглядываешь все им написанное, оказывается, что он не уклонился ни от одного больного вопроса времени, не ушел ни разу с линии огня, всегда при том оставаясь самим собою, тем же «лейтенантом с Мамаева бугра», кого не подкупить лауреатством, не запугать высочайшим гневом, не согнуть жандармской слежкой и квартирными обысками. Тягот и терний, обычных для честного российского литератора, выпало ему достаточно, но, может быть, больше мужества проявил он не в том, чтобы вынести их с достоинством, а чтобы рассказать без утайки о себе, о своих заблуждениях и кривых путях, снисходительно к чужим грехам, беспощадно — к собственным.
И вот какая странность — человек, много старше нашего, так называемого «четвертого поколения», старше на два десятка лет и на целую Отечественную войну, он ухитрился стать как бы нашим сверстником, он-то и был нашей молодостью, и, когда ушел он, мы распрощались с нею. В моей жизни он был с памятного 1956-го, года XX съезда, романа Дудинцева «Не хлебом единым», венгерского кровопускания; виделись часто в Москве и во времена сравнительно легкие, удачливые, и в такие дни, хуже которых не придумаешь, вместе однажды провели месяц в Ялте; все когда-нибудь вспомнится подробно, а сейчас — о парижской встрече с ним, в сентябре 1984-го.


Виктор Некрасов в своей парижской квартире
на фоне афиши фильма «В окопах Сталинграда».
Cентябрь 1984 г.
Фотография Виктора Кондырева


Он явился ко мне в отельчик близ площади Конвансьон ранним утром, в легком распахнутом плаще, порывистый, на что-то нацеленный, с молодым блеском в глазах, сказал тоном приказа:
— Никаких завтраков, никаких кофе. Я специально выделил день — показать тебе Париж. А его лучше всего смотреть натощак.
Париж, как известно, всегда праздник, но он праздник вдвойне, если вам его показывает Некрасов. Впрочем, Париж был у него свой. Ни Елисейские поля, ни бульвары Сен-Жермен и Распай нас не видели, мы бродили по каким-то маленьким улочкам, переулкам, останавливались на крохотных площадях, и где-нибудь, в месте малолюдном и тихом, он замирал вдруг и говорил заговорщицки:
— Подойди и стань здесь. Я подходил.
— Посмотри кругом. — Он широко поводил рукою,
Я смотрел.
— Здесь нет ни одной вещи, ни дома, ни камешка, которых бы не видел Бальзак.
Мы стояли подолгу у магазинчиков, торгующих всякой антикварной всячиной, где выложены в витринах книги в сафьяновых переплетах, с золотым обрезом, тут же дуэльные пистолеты, кинжалы, шпоры, дамские гребни позапрошлого века, кивера и медвежьи шапки наполеоновских солдат.
— Я удивляюсь, — говорил он, — ведь никто ни черта в этих лавочках не покупает, я ни разу не видел. Чем они живут?
И в голосе его слышалось восхищение, что находятся люди, которые не прибылью сыты, а просто любовью, интересом к старине, к истории и славе своей Франции.
Не миновать нам было, естественно, и мест почтенных.
— Ты видишь, куда я тебя привел? Это же кафе «Эскуриал». Ты помнишь «Эскуриал»? Именно здесь Хемингуэй посиживал со Скоттом Фитцджеральдом, Эзрой Паундом. Просто нельзя НЕ! Чтоб НЕ зайти, НЕ пропустить рюмочку-другую...
Рюмочку мы пропустили, других было несколько. Он подробно расспрашивал о Москве, какой она стала в последние годы, и вдруг попросил:
— Скажи мне, что сейчас в России самое страшное? Аресты, суды — это я все знаю, слежу, сам про это клевещу по радио. А самое страшное?
Я подумал и сказал:
— Люди в России разучились пить.
— Как это?
— Так, Виктор Платоныч. Раньше пили, чтобы подобреть друг к другу, открыться душой, вознестись. Теперь, выпив, ругаются, выплескивают накопившуюся злость. Со стороны посмотреть — противно и горестно.
Он погрустнел и согласился:
— Да, это самое страшное. Это полное поражение. Просто никуда уже не уйти.
Попозже, оценив, что нам-то пока есть куда уйти, мы засели в полупустом ресторанчике или бистро около Сены — жалко, я не запомнил его, — чем-то подкреплялись. Вдруг зальчик наполнился людьми, и Некрасов, оживившись, стал приглядываться к ним — зорким, цепким глазом.
— Обрати внимание, как ест в свой обеденный перерыв обыкновенный француз, средний буржуа.
Уж как там особенно ели буржуа, мне было не различить, для Некрасова же все было исполнено бездны деталей и смысла.
Он поведал, что задумал и пишет повесть о жизни в России и на Западе — «маленькую такую печальную повесть», — она так и была названа, и я ее напечатал в «Гранях», — а печаль была оттого, что бывшие фронтовые друзья в Москве и в Киеве не откликаются на его письма, открытки, посылочки, — даже и тот, самый верный, кого он изобразил Валегой, — кто-то передал через наших туристов, чтоб оставили его в покое, а кто-то и выговорил Некрасову, что во время сложнейшей конфронтации он оказался по другую сторону баррикад, продался чужим голосам. Каково они себя чувствуют теперь, верные друзья, когда вернулся Виктор Некрасов своими книгами?
Расстались мы под вечер — уже не в том настроении, с каким начали день. Он проводил меня на метро до моей станции «Конвансьон», сам пересел в другой поезд, оттуда долго помахивал рукою. С платформы, сквозь стекла захлопнувшихся дверей, я видел его спутанную челку, совсем белую, лицо постаревшего д'Артаньяна, так и не дослужившегося до маршала, — к чему, впрочем, и не стремился он никогда. Поезд унес его в черный туннель. И мне не пришло в голову, что вижу его в последний раз. Да, наверно, и никому из его друзей не приходило: ведь он был вечно молодой, вечный Вика. И отношение его к смерти было спокойное, солдатское — ну, как прощаются немногословно перед атакой, после которой увидимся ли, скорее — нет.
Приходили еще письма от него, чаще — открытки, неугасимая его страсть была — хоть по четыре слова послать друзьям и знакомым, хоть и меньше, но что-то получить в ответ; последней пришла широкоформатная открытка из Рио де Жанейро: белый песок пляжа Копакабана, белые ряды отелей; море и небо, как пишут в туристических проспектах, соперничают синевою, — он потом сказал, что долго выбирал такую, чтоб я позавидовал и прилетел выпить по рюмочке; были еще беседы — увы, все по телефону, — сговаривались махнуть куда-нибудь на машине, он обещал показать мне Европу; ненасытный путешественник, он побывал в сорока странах, в бесчисленных городах — это при его-то доходах. Ну, секрет простой — всюду находились друзья. И только одна страна стояла неприступно, как тот Мамаев курган, не пригласили его ни разу в Москву — уже не в период застоя и уже зная, что скоро умрет.
Нынче усиленно хлопочут о молодых, жаждут нового имени, желательно не старше тридцати. Естественно было искать его среди тех, кому выпало отведать Афганистана. И они появились, но гораздо меньше их, чем ожидалось. Писатели не являются в одиночку, они приходят целыми генерациями и затем уже выдвигают своих лидеров; они должны взойти, как всходили дружной когортой и до сих пор нескончаемые шестидесятники, потому и нескончаемые, что не прерывалась связь поколений, предшественники нас вели и неспешно отдавали в руки тяжкое дело литературы. Проживи Некрасов последние его годы в России, он стал бы для новых молодых притягательным центром, прекрасным старшим другом, ненавязчивым учителем, который бы им преподал уроки писательской чести, верности долгу и призванию российского литератора.
Не случилось этого. Русский писатель Виктор Платонович Некрасов, не к чести родной земли, умер в Париже 3 сентября 1987 года. И никакими запоздалыми почестями, ни посмертными изданиями, ни перемещением на родину его праха не возместить, не загладить этот национальный урон.

ГЕОРГИЙ ВЛАДИМОВ

Нидернхаузен

Письмо Виктора Некрасова
в издательство «Посев» 7 июня 1986 г.


 

Журнал «Континент», 1986, № 48


Обложка журнала «Континент»

Титульный лист




Страница 353




Страница 354




Владимир Максимов «Сообщение для печати»

Выступление Георгия Владимова
в годовщину смерти Виктора Некрасова
по «Радио Свобода», 17 сентября 1988 г.



Не придавая особенного значения магии чисел, я всё же задумываюсь о самой дате его смерти — первого сентября, вторжением в Польшу началась Вторая мировая война. Второго сентября, только спустя шесть лет, капитуляцией Японии, она закончилась. Виктор Некрасов умер третьего. Так и напрашивается эта символика — отвоевавший солдат позволил себе уйти на второй день после Победы. Правда, растянулся этот день еще на сорок два года. В это время написал он все свои вещи, хлебнул сполна и славы, и почета, и обожания, а затем гонений, бедности, предательства многих друзей, горечи тринадцатилетнего изгнания и только в конце, уже смертельно больной, услышал весточку с родины, что его не забыли и любят. Говорят, умирал он в сознании. Наверно, перед его глазами человека, склонного к историческим сопоставлениям, отчасти и суеверного, стояли эти две предшествующие даты, когда он подводил окончательный итог. Во всём, что бы ни писал Виктор Некрасов, он обращался к войне. Она его и сделала писателем, она же осталась и точкой отсчета, нравственным ориентиром. Оттуда, из сталинградского окопа неполного профиля судил он своих героев, судил окружающих, себя самого. Это вовсе не значит, что он замкнулся, заклинился на одной теме. Хотя и ностальгируя по тем годам, он вот что пожелал племени молодому, незнакомому, в письме, опубликованном в журнале «Юность»: чтоб не видать им никаких войн и не знать, что такое окопы. Теперь признают и в советской печати, что без его первой, сталинградской повести невозможно себе представить нашей военной прозы. Можно и больше сказать – из его «Окопов» она и вышла. Вступая в его след, создали свои лучшие вещи Гроссман, Бакланов, Быков, Кондратьев, Васильев, Бондарев. Еще немного усилий и мысли, и может быть признают, что лучшую книгу о послевоенном оцепенении и обманутых надеждах вчерашних фронтовиков тоже он написал. Виктор Некрасов. Называется в «Родном городе». И первое пробуждение нашего раскаивания, и робких оттепельных надежд, нельзя себе представить без его «Киры Георгиевны» и очерков «По обе стороны океана». А безнадежность, тоску и гниль начавшегося потом застоя больнее всего выразили его «Записки зеваки», а трагедию исхода в эмиграцию, обоюдную трагедию ушедших и оставшихся, «Взгляд и нечто» и «Маленькая печальная повесть». Когда соберут всё им написанное, окажется, что он не уклонился ни от одного больного вопроса времени, не ушел ни разу с линии огня, всегда притом оставаясь самим собою, тем же лейтенантом с Мамаего бугра, кого ни лауреатством подкупить, ни запугать высочайшим гневом, ни согнуть жандармской слежкой и домашними обысками. Тягот и терний, обычных для честного российского литератора, выпало ему достаточно. Но, может быть, больше мужества проявил он не в том, чтобы вынести их с достоинством, а чтобы рассказать без утайки о себе, о своих заблуждения и кривых путях, снисходительно к чужим грехам, беспощадно к своим собственным. И вот какая странность — человек много старше нашего, так называемого четвертого поколения, старше на два десятилетия и на целую Отечественную войну, он ухитрился стать как бы нашим сверстником, он то и был нашей молодостью, и когда ушёл он, мы распрощались с нею навсегда. В моей жизни он был с памятного пятьдесят шестого, года двадцатого съезда, романа Дудинцева «Не хлебом единым», венгерского кровопускания. Виделись часто в Москве, и во времена сравнительно легкие, удачливые, и в такие дни, хуже которых не придумаешь. Вместе однажды провели месяц в Ялте. Всё когда-нибудь вспомнится подробно, а сейчас, о парижской встрече с ним, в сентябре восемьдесят четвертого. Он явился ко мне в отельчик ранним утром, весь порывистый, на что-то нацеленный с молодым блеском в глазах, сказал тоном приказа: «Никаких завтраков, никаких кофе! Я специально выделил день показать тебе Париж. А его лучше всего смотреть натощак!» Париж, как известно, всегда праздник, но он праздник вдвойне, если вам его показывает Некрасов. Впрочем, Париж был у него свой. Ни Елисейские поля, ни бульвары Сен-Жермен и Распай нас не видели. Мы бродили по каким-то маленьким улочкам, переулкам, останавливались на крохотных площадях и где-нибудь на берегу Сены, в месте малолюдном и тихом, он говорил с восторгом, широко поводя рукой: «Смотри, здесь нет ни одной вещи, ни одного дома, ни камешка, которых не видел бы Бальзак!» Стояли подолгу у магазинчиков, торгующих всякой антикварной всячиной, где выложены в витринах книги в сафьяновых переплетах, с золотым обрезом. Тут же дуэльные пистолеты, кинжалы, шпоры, дамские гребни прошлого века, шапки наполеоновских солдат. «Я удивляюсь, — говорил он, — ведь никто ни черта в этих лавочках не покупает, я ни разу не видел. Чем они живут!?» И в голосе его слышалось восхищение, что находятся люди, которые не прибылью сыты, а просто любовью, интересом к старине, к истории и славе своей Франции. Не миновали мы, разумеется, и мест почтенных. «Ты видишь, куда я тебя привёл — это же кафе «Эскуриал». Ты помнишь «Эскуриал»? Именно здесь встречался Хемингуэй со Скоттом Фитцджеральдом и Эзрой Паундом! Нельзя не...» То есть нельзя нам не зайти, не пропустить рюмочку-другую. Рюмочку мы пропустили, других тоже было несколько, он подробно расспрашивал о Москве, какой она стала в последние годы, и вдруг попросил: «Скажи мне, что сейчас в России самое страшное? Аресты, суды это я всё знаю, слежу, сам про это клевещу по радио. А самое страшное?» Я подумал и сказал: «Люди в России разучились пить…» «Как это!?» «Так, Виктор Платонович! Раньше пили, чтоб подобреть друг к другу, открыться, вознестись душой, теперь, выпив, ругаются, выплескивают накопившуюся злость, смотреть со стороны противно и горестно…» Он погрустнел и согласился: «Да, это самое страшное, это полное поражение!» Потом еще засели в полупустом ресторанчике-бистро, жалко, я не запомнил его, чем-то подкреплялись. Вдруг ресторанчик наполнился людьми и Некрасов, оживившись, стал приглядываться к ним зорким, цепким глазом. «Обрати внимание, как ест в свой обеденный перерыв обыкновенный, средний француз-буржуа». Уж как там особенно ели буржуа, мне было не различить, для Некрасова же всё было исполнено бездной деталей и смысла. Он поведал, что задумал и пишет повесть из жизни в России и на Западе, маленькую такую, печальную повесть. Она так и была названа, я её напечатал в журнале «Грани». А печаль была от того, что бывшие фронтовые друзья в Москве и в Киеве не откликаются на его письма, открытки, посылки. Даже и тот, самый верный, кого он изобразил Валегой. Кто-то попросил через туристов оставить его в покое, а кто-то и выговорил Некрасову, что во время сложнейшей конфронтации он оказался по другую сторону баррикад, продался чужим голосам. Каково чувствуют они себя теперь, верные друзья, при гласности и перестройке, когда возвращается Некрасов своими книгами...
Расстались мы под вечер, уже не в том настроении с каким начали день. Он проводил меня на метро до моей станции, сам пересел в другой поезд, оттуда долго помахивал рукой. С платформы, сквозь стекла захлопнувшихся дверей, я видел его спутанную челку, совсем седую. Лицо постаревшего д’Артаньяна, так и не дослужившегося до маршала, к чему, впрочем, и не стремился он никогда. И поезд унёс его в темный туннель. И мне не пришло в голову, что вижу его в последний раз. Да, наверное, никому из его друзей не приходило. Ведь он был вечно молодой, вечный Вика! И отношение его к смерти было спокойное, солдатское. Ну, как прощаются немногословно перед атакой, из которой, то ли воротится друг, а скорее, нет. Были еще письма от него, были и разговоры, увы, по телефону. Сговаривались махнуть куда-нибудь на машине, он обещал показать мне Европу. Ненасытный путешественник, он побывал в сорока странах, бесчисленных городах. Это при его-то доходах… Ну, секрет простой – всюду находились друзья. И только одна страна стояла неприступно, как тот Мамаев курган. Не пригласили его ни разу в Москву. Уже не в период застоя, и уже зная, что скоро умрёт…
Сейчас опять усиленно хлопочут о молодых, жаждут увидеть, услышать новое имя, желательно, не старше тридцати. Уже сняты многие ограничения цензуры, а нет их, молодых да ярких. Может быть, объявится среди тех, которым, выпало воевать в Афганистане, но пока не слышно. И никак невдомек, что писатели не появляются в одиночку, они приходят целыми генерациями, которые затем выдвигают своих лидеров, но только в том случае, если не прервалась связь времен, если предшественники ведут за собою и отдают дело литературы в руки преемников. Такая связь была грубо, безжалостно разорвана изгоном в эмиграцию целых поколений, среди которых старейшим был Некрасов.
А живи он в России, при его-то щедрости, общительности, каким мог стать примером, наставником, собирателем талантливых сил, сколько своего благородства, чести, писательской совестливости мог бы привить, передать в надежные руки. Не свершилось этого… Русский писатель, Виктор Платонович Некрасов, не к чести родной земли, умер в Париже третьего сентября прошлого года. И никакими позднейшими почестями, ни посмертными публикациями, ни перевозкою праха не возместить, не загладить этот национальный урон.


2014—2024 © Международный интернет-проект «Сайт памяти Виктора Некрасова»
При полном или частичном использовании материалов ссылка на
www.nekrassov-viktor.com обязательна.
© Viсtor Kondyrev Фотоматериалы для проекта любезно переданы В. Л. Кондыревым.
Flag Counter