Произведения Виктора Некрасова
Иоселиани против Иоселиани
Крупным планом
Сборник «Экран», «Обозрение киногода 1971—1972», c. 23—27
Есть картины, посмотрев которые, сразу же, не выходя из кино, хочется посмотреть еще раз. А если нет такой возможности, просто начать о них говорить, даже не говорить, а «погоди, погоди, давай с самого начала...» и, перебивая друг друга, чуть ли не по кадрам, восстанавливать весь ход событий.
К таким именно картинам относится, например, и «Листопад» Отара Иоселиани, первая его картина, которую я увидел на экране.
После нее мы с другом чуть ли не целый день восстанавливали в памяти каждую деталь и — такой уж фильм, что поделаешь, — конечно же, за стаканом вина.
Нечто подобное произошло у меня и с новой картиной Иоселиани. Вина в этом случае не было, просто был забыт ключ от дома, и мы с хозяйкой квартиры, тоже смотревшей картину, часа полтора сидели в скверике перед домом и как-то не заметили этих полутора часов.
Я не могу сейчас подробно и профессионально разобрать картину, я видел ее один только раз, но, может быть, это и к лучшему, — я буду говорить о впечатлении от нее.
Мне почему-то нравятся картины (в литературе я более консервативен), в которых я сначала ничего не понимаю. «У стен Малапаги», например. Неизвестный мне человек (даже не Габен, мы его тогда не знали) выкарабкивается из какого-то трюма, куда-то идет оказывается у зубного врача, потом опять куда-то идет, попадает в незнакомую квартиру... Женщина девочка, курица... Ничего не понять... И только к концу картины выясняется, что главное-то ты понял — люди отвергнутые, одинокие, загнанные, нужны друг другу, находят один другого.
Отар Иоселиани на съемках
«День-деньской» начинается точно так же. Только стремительнее. Какой-то парень с девушкой непонятно куда-то торопятся... Подъезд. «Подожди меня тут... Я сейчас»... Парень бежит по лестнице, на ходу натягивает на себя пластрон с галстуком-«бабочка»... «Скорей, скорей...», подгоняют его, и вдруг со страшной силой, весь в поту он начинает лупить в барабан... Все с облегчением смотрят на него. Тут же совершенно обессиленный дирижер, тоже в поту... Потом бег по той же лестнице вниз... У подъезда карета «скорой помощи»... «Скорее, скорее, опаздываем»... Секунда растерянности — и парень неизвестно куда несется в этой карете в компании оживленных усатых грузин...
И так в общем-то вся картина. Куда-то спешит, опаздывает, забывает, теряется, спохватывается, опять бежит, попадает не туда, потом туда, не застает, встречается, но не с тем, потом с тем, с той, и опять сломя голову...
Кто же это такой? Кто этот парень? И почему мы сразу же его полюбили — такого безалаберного и собранного, ветреного и верного, везде и всюду опаздывающего и в общем-то всегда поспевающего, подвижного как ртуть и валящегося с ног от усталости, веселого и невероятно грустного, всеми осуждаемого и всеми любимого? Почему и мы его полюбили? И до того полюбили, что, когда к концу картины его вытягивают из-под колес то ли троллейбуса, то ли трамвая и увозят в карете «скорой помощи» и ты не знаешь, жив он или мертв, и так и не узнаешь, ты волнуешься, как будто это случилось с самым близким твоим другом.
Краткий диалог с Отаром после картины:
— Жив?
Отар пожимает плечами.
— Ну, скажи же — жив? Не тяни!
— Может, и жив. Не знаю, — опять улыбается.
— Кто же тогда знает?
Опять пожимает плечами. Молчит.
— Ну, досними еще одну часть! Послебольничную. Прошу... Для меня.
Это, конечно, в шутку. Доснимать ничего не надо. И оживлять, как в свое время сделал Конан-Дойль с Шерлоком Холмсом, и выписывать из больницы тоже не надо. Иоселиани и Гела Канделаки сделали все, что они хотели, они подарили нам один, или полтора, или два дня своего героя, подарили его самого — и большего мы не хотим.
Чувство меры,— может быть, одно из необходимейших качеств искусства. Всегда знай, где нужно поставить точку. И не всегда делай вторую серию. Возможно, Ремарку после «На Западном фронте...> нужно было «Возвращение», но это уже другая вещь, о тех же, может быть, людях, но другая, и вряд ли Ремарку нужно было воскрешать своего героя
Дошел я в своей статье до этого места и вдруг — бац! — попадает мне в руки газета «Спутник кинофестиваля». И в ней беседа с Отаром Иоселиани.
|
Отар Иоселиани |
И в беседе этой Отар рассказывает о том, что хотел сказать своим фильмом. И я в тупике. Я растерян...
Оказывается, мы с Отаром стоим на диаметрально противоположных позициях.
Вот что он пишет.
«Существует довольно распространенный тип людей, внешне как будто невероятно деятельных и активных... Однако если суммировать все их действия и поступки, то выяснится весьма печальная вещь — вся неимоверная суета и сверхактивность этих людей имеет в конечном итоге нулевой результат, поскольку они, разменивая себя на огромное количество мелких дел и необязательных знакомств, не успевают практически реализовать все самое лучшее и глубокое в себе.
...Вот и герой нашего фильма, пытаясь помочь сразу очень многим людям, по логике естественных поступков действует как будто совершенно правильно. Беда же его и трагедия в том, что все его поступки и лихорадочные метания от одного знакомого к другому, накопившись, в сумме выливаются в полную бездеятельность. Он хочет помочь всем, хочет быть добрым и полезным для всех, а в результате не успевает осуществить в жизни самое главное... И поэтому мой фильм в конечном счете — о человеке, развеявшем свой талант по ветру».
И дальше: «Поэтому мы лишь хотели заставить наших зрителей задуматься о смысле жизни, напомнить им о том, что высшее предназначение человека — это творческое действие. Человек должен оставить после себя какой-то реальный след, иначе его жизнь окажется пустой и бессмысленной».
Ох, Отар, Отар, прости меня, но не верю я здесь ни одному слову. Картина не об этом, поверь мне, а будь она об этом, то просто ты не был бы Иоселиани.
Начнем с того, что тип людей, о которых ты говоришь в своем интервью, делающих добро направо и налево, далеко не так распространен. А уж сознательно поставивших это целью своей жизни,— прости меня, я просто не встречал. И будь твой Гела таким... Но, к счастью, он не такой. Сеять разумное, доброе, вечное — не его лозунг. У него вообще нет лозунгов.
Сеется само собой, на ходу, на бегу, между делом, между «не делом» — сеется и все... И не думает он совсем о добре, а о разумном и вечном подавно. Просто такой он есть. И в этом если не всегда его, то наше счастье.
Сколько ему лет? Лет восемнадцать, двадцать. Господи, да неужели в этом возрасте он уже должен думать о том следе в жизни, который он оставит после себя? Какой ужас, если б твой Гела был таким. И неужели, показывая его, ты хочешь сказать нам: «Не будьте таким!!! Упаси бог!» Не верю, тысячу раз не верю!
Ты любишь своего Гелу. И именно потому, что он такой, что в жизни ему все интересно. Все! И киносъемка на улице, и что там видно в теодолит, и чем занимаются девушки в лаборатории, куда он случайно попал, и сами девушки, и всего этого так много — как его охватишь! А тут еще надо отнести обещанную книгу знакомому часовщику, и поймать директора театра, который хочет с ним побеседовать (ох, эта беседа!), и встретиться с девушкой, и скрыться под столом от абсолютно ненужного сейчас посетителя, и принять ушат обидных слов от другой девушки, и успеть в библиотеку, и пиджак еще нужно дошить (а тут эти пацаны со своей музыкальной шкатулкой), и в ресторан попасть, где ждут его друзья, чтоб не обиделись (и все же обижаются), и на окончание начатой работы (а это все же главное — дописать ноты) просто уже нет времени, но главное — не опоздать к окончанию спектакля... Ну как успеть? А ко всему еще товарищ заболел, надо к приятелю-врачу отвезти. Ох! И друг-врач будет тебе говорить, что ты не так живешь. И часовщик будет читать нотацию. И девушка отчитывать. И мать обижаться, что приехавших друзей своего друга забыл...
Нет, Гела ни одной минуты не думает о добре. Он. может быть, его делает, но думает об одном только — как бы успеть, как бы не опоздать.
В фильме, конечно, трудно было бы впихнуть все в какие-нибудь два-три часа, но по идее это картина о жизни героя между первым и последним ударом в барабан. Будь это так, картину можно было бы назвать «Три часа жизни Гелы такого-то», но ни в коем случае не «Добрый человек из Тбилиси:». Тот пускай остается в Сезуане. Тот там, а этот — здесь. И не надо меня убеждать, что прибивает он гвоздик для кепки у часовщиков из каких-то добрых побуждений. Просто прибил и все. Чтоб не мешала при работе.
Вот так-то, дорогой Отар. Ты сделал картину «Жил певчий дрозд» о трех часах жизни этого дрозда. (Кстати, прекрасное грузинское название, как его перевести на русский?) И я полюбил этого дрозда. Полюбил потому, что он дрозд, а не муравей, ненавистный мне с детства муравей. И передай это, пожалуйста, Геле Канделаки, который сделал своего тезку таким, каким он получился, а не таким, как ты задумал. А впрочем, Отар (по секрету), сознайся, что все, что ты наговорил корреспонденту, — ерунда. Сознайся...
* * *
Отрывок из очерков о советском кино
Семена Чертока «Стоп-кадры»
London : Overseas Publication Interchange Ltd, 1988. - 204 с.
С. 14—151
____________________
1 Из письма Виктора Некрасова к Виктору Кондыреву, 23.5.73, из Крыма:
«...Из других интересующих тебя дел. Мой "Твардовский" в "Авроре" не пошел. "Москва" молчит, выжидает, но в лице Елкина (зам. М. Алексеева) написала мне письмо — люблю, сделаю, что могу и т.д. В Гослите без изменений. Ho! В сборнике "Экран 71—72" неожиданно» появилась моя заметка о "Жил певчий дрозд" О. Иоселиани Из части тиража, говорят, выбросили, а в части осталось. В номере, который я купил (кстати, в киоске горкома, в других местах не видел) — есть...»