Статьи о Викторе Некрасове и его творчестве
Владимир Потресов
Потресов Владимир Александрович (род. 24 марта 1946, Москва) — писатель, журналист.
В 1964 году поступил в Московский институт электронного машиностроения, окончил его в 1969 году.
С 1969 по 1977 год работал на предприятиях ВПК, с 1977 по 1982 год — в Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина (зав. сектором в отделе автоматизации библиотеки).
В 1975 году защитил диссертацию на тему: «Разработка модельного комплекса для исследованияи и оптимизации больших информационных систем», к.т.н. (кибернетика). Писать начал в 1982 году, первая повесть «Судоверфь на Арбате», М., МГ, 1986.
С 1982 года – корреспондент отдела литературы журнала «Огонек». Регулярные публикации в периодической печати. Работал в «Литературной газете», газете «Век», других периодических изданиях.
Автор книг:
«Надеюсь ехать водою из Петербурга в Москву…», М., Правда, 1989, Библиотека «Огонек», № 24;
«Тайна Вороньего Камня», два издания (СПб., 1994, М., 2007);
«Дилогия о неприкаянных», Великие Луки, 2014 (Первый роман «День неприкаянных» отдельно издан в М., 2002);
«Рассказы Старого Арбата», М., 2002 и 2013;
«Арбат нашего детства», М., 2006 (Лауреат премии Ассоциации книгоиздателей «Лучшая книга года»);
«Боблово и его обитатели», М., 2008 и др.
Автор, составитель и издатель ряда сборников: «Художник, судьба и Великий перелом», М., 1998, 2000; Сто десятая, М., 2009 (Премия им. Д. С. Лихачева, 2009); Яблоновский С. Избранное в 3-х томах, М., 2010 (Национальная премия «Лучшие книги и издательства-2010») и ряд других.
Кроме того, с 1990 по 2010 год составил, подготовил к изданию в разных издательствах, снабдил предисловием шесть сборников В. П. Некрасова.
В настоящее время — редактор отдела журнала «Наше Наследие».
В последние десятилетия ХХ века российские читатели знали Виктора Некрасова лишь понаслышке, не имея возможности во всем объеме познакомиться с творчеством всемирно известного писателя, особенно с произведениями, созданными за рубежом в годы вынужденной эмиграции. Заочно — идеологически-безобидная военная проза В. П. Некрасова, лауреата Сталинской премии, томилась тогда в спецхранах библиотек, — его любили многие, возможно, не столько за значительность следа, оставленного им, как тогда говорили, в «литературе лейтенантов», сколько за ореол героя-фронтовика, мученика, подвергшегося унизительным, несправедливым гонениям в годы произвола партийно-чиновничьего аппарата эпохи «развитого социализма».
Для большинства Виктор Платонович Некрасов сегодня остается легендой, автором хрестоматийной повести «В окопах Сталинграда». Увы, о его военной прозе, драматургии, путевых очерках, литературных портретах, статьях о театре и кино, мемуаристике пока нет таких авторитетных и исчерпывающих исследований, каковые давным-давно существуют о работах некоторых его более тусклых и подзабытых ныне современников.
Имей Некрасов возможность увидеть, как сейчас относятся к его творчеству, он, верно, усмехнулся бы с иронией человека, много повидавшего на своем веку — взлеты, падения, — и с мальчишеской радостью ощутил бы флер легендарности, окутывающий его имя в начале двадцать первого века.
Жизненный путь Виктора Некрасова лег на значительную часть странного и страшного для России двадцатого столетия. Родился он 17 июня 1911 года в Киеве, причем всегда гордился, что «в самом центре древнего Киевского княжества. И, если не на месте самого терема Владимира Красное Солнышко, то, во всяком случае, совсем рядом», — так пишет Некрасов в мемуарной повести «Записки зеваки». На современной карте города это место называется Владимирская улица. Сюда писатель будет возвращаться всю свою жизнь — и во фронтовых письмах, и в отечественных мемуарах, и из столицы русской эмиграции — города Парижа.
Исследуя созданные в разное время автобиографические произведения Некрасова, воспоминания о нем, общаясь с немногими оставшимися в живых друзьями писателя, я всегда ощущал некоторую недосказанность, разночтения, известную легендарность, связанные с его детством и отрочеством в «переломный» момент истории нашего государства.
Из мемуарной, так называемой, эмигрантской прозы Некрасова и ряда других произведений известно, что ранние свои годы жизни Вика (так звали Некрасова в семье) провел в Швейцарии и Франции. Конечно, в тридцатые и даже позже такого рода семейные хроники не афишировались, причем дело здесь не в трусости: кто пережил сталинские времена, тот знает, что «осторожное» молчание спасло не одну жизнь.
До сих пор нет полной ясности, как и в какое точно время маленький Вика со старшим братом Николаем, матерью Зинаидой Николаевной и бабушкой Алиной Антоновной оказался в Париже. Вероятнее всего, незадолго до августа 1914 года. Некоторый неясный свет на эти события проливают опубликованные в «Новом мире» мемуары тетки писателя Софьи Николаевны Мотовиловой (С. Мотовилова, Минувшее, Новый мир, 1963, № 12, с. 75), дружившей с Н. К. Крупской, а также не сильно достоверные воспоминания знакомых Некрасова, в которых фигурирует пасхальный Ленин «с маленьким Викой на коленях». Сам Виктор Платонович эти умилительные сцены категорически отрицал, зато в его поздних мемуарах не раз вспоминался «трехлетний друг» Тотошка, сын Анатолия Луначарского, причем ни о каких «нежностях» со стороны будущего наркома культуры писатель не упоминал.
В автобиографической с элементами фантазии повести «Саперлипопет», написанной через много лет в Париже, всплывает новое — верно, по известным причинам, хорошо забытое старое — действующее лицо: девяностолетний дядя Виктора Некрасова, эсер Николай Ульянов (нет-нет, никакого отношения!), дядя Коля, почти всю жизнь проживший в Швейцарии, у подножия Монблана, изучению которого и посвятил себя, к счастью для него (а может, и всех его родственников), оставив политическую борьбу. Возможно, в десятые годы эсер принимал у себя Викину семью, постаравшуюся «забыть» этот факт в кровавой советской суете.
То, что в известные времена семейные легенды действительно сочинялись, подтверждает такой факт: ближайший институтский друг Некрасова Ананий Рохлин в своих воспоминаниях отмечает, что брат Виктора якобы «утонул во время купания». В повести «Саперлипопет» Некрасов, находясь уже в Париже, пишет относительно кончины брата куда определеннее: «В Миргороде — нашел большевистский патруль французские книжки у мальчика — шпион! — и убили».
Поэтому в «тот Париж» начала века Виктор Некрасов до поры до времени будет возвращаться в своих воспоминаниях наедине с собой, лишь чуть-чуть, на свою голову (очарованный «хрущевской оттепелью»), приоткрывшись в путевых заметках начала 60-х. Но навсегда останутся у него яркие детские впечатления, связанные с русской школой, где учился старший брат Коля, с ночным небом Парижа, исполосованным прожекторами, и в их лучах — серебряной сигарой цеппелина, глухим грохотом германских пушек «Больших Берт» и специфическим запахом «Опиталь Станислас», госпиталем, врачом в котором работала его мать.
Несмотря на то что немцев вроде бы задержали на Марне, семья Некрасовых решает вернуться в Киев. С теплой иронией рассказывает писатель о долгих спорах бабушки (Киев — там и мебель, и все наши вещи — все-таки дальше от фронта) с матерью (бросать госпиталь в такой момент — преступление), закончившихся тем, что мать это преступление все-таки совершает, и семья «северным путем» — «через Лондон, Северное море (немецкие подводные лодки!), Швецию, Финляндию» добирается до Киева.
В Киеве семья поселилась на Кузнечной, в большой удобной квартире. А между тем приближался семнадцатый год...
В своих возвращениях — так он называет мемуары — Некрасов почти не упоминает об отце. «Он был бухгалтером», — коротко ответил писатель на вопрос одного из друзей и больше об этом не говорил (Любопытно между тем, что в поздних мемуарных повестях Некрасов употребляет слова «родители» или «мать», но никогда — «отец». Получив в наследство от дяди-эсера баул семейных писем, писатель обнаружил в числе прочего переписку родителей. В письме отца из Красноярска от 6 марта 1917 года об отношениях супругов говорит прощальная фраза: «Жму руку». Отец извиняется, что пишет на банковских бланках — вряд ли рядовой бухгалтер имел к ним свободный доступ (это, скорее, управляющий, но, вероятно, и хозяин банка, — возможно, с этим обстоятельством связано «молчание» родных). Умер Платон Некрасов летом 1917-го. —
Прим. авт). Возможно, это была очередная легенда, созданная по упоминавшимся уже причинам. Так это или нет, нам вряд ли удастся достоверно узнать — важно, что формировался будущий писатель в несколько своеобразной семье, после гибели брата чисто женской: бабушка, мать и тетка.
«Самый добрый человек, которого я знал за всю свою жизнь...» — так писал Виктор Платонович о бабушке, человеке высокой нравственной культуры, скромной и благородной. Происходила Алина Антоновна Мотовилова из дворянской фамилии, причем в ней не было ни капли русской крови: отец, генерал русской армии, по происхождению швед, Антон фон Эрн (Орн), а мать — итальянка из Флоренции, Валерия Францевна Флориани. Терпением и тактичностью бабушка фактически скрепляла разные характеры дочерей в зыбкое понятие семьи. Покинула она мир в глубокой старости, в годы оккупации, не дождавшись возвращения с фронта любимого внука.
Зинаида Николаевна Некрасова, мать писателя, всю жизнь работала больничным врачом-фтизиатром. Мимолетными штрихами ее портрет дает лейтенант Керженцев, герой «Окопов» (так называл свое произведение автор повести «В окопах Сталинграда»), в образ которого Некрасов вложил много собственных черт: «Неужели я никогда ее не увижу? Маленькую, подвижную, в золотом пенсне и с крохотной, как черничная ягодка, бородавкой на носу?» И далее ее черты узнаются в квартирной хозяйке Керженцева: «На макушке у Марьи Кузьминишны седой узелок, очки на переносице обмотаны ваткой».
И хоть со свойственной ему иронией Некрасов подтрунивал над своеобразными привычками матери, он ее боготворил. Возможно, это была неосознанная благодарность за то, что она в одиночку вырастила его, дала образование. Может быть, он жалел мать, пережившую смерть старшего сына. Так или иначе, во все свои путешествия, творческие поездки, просто на прогулки — отправлялся с матерью. О некоторых из них прочтем в повести «Записки зеваки».
Ее пожелания были для сына законом, даже оперы, которые терпеть не мог, он стоически посещал с Зинаидой Николаевной. Догадываюсь, что сегодня, в эпоху расцвета бытового психоанализа, наговорил бы по этому поводу какой-нибудь всезнающий фрейдист. Однако, когда Некрасов в августе сорок первого сообщил матери о призыве в армию, он услышал: «Ну и правильно, и хорошо. Я очень рада за тебя. Нельзя отсиживаться сейчас в тылу. Иди... Только не забывай писать».
Не всякая мать скажет такое сыну.
Бойцовским характером в семье выделялась тетка Некрасова — Софья Николаевна Мотовилова. По словам племянника, была она властной и деспотичной, «человек жестких правил». Возможно, на ее характере сказалось то, что дружила она с революционерами, в том числе с семьей Ленина. Впрочем, и в советское время Софья Николаевна проявляла себя борцом «за справедливость», по крайней мере в библиотеке, где работала книговедом. Она всю жизнь мечтала стать писателем, и в какой-то мере это удалось: в начале шестидесятых ее воспоминания увидели свет, как я уже говорил, в «Новом мире». В мемуарах Виктор Некрасов пишет, как тетка ворчала по поводу того, что он жжет керосин, занимаясь бесполезными литературными упражнениями, когда писал книгу о Сталинграде. Но попробовал бы кто-нибудь покритиковать «Окопы» после того, как они вышли из печати!
Многие авторы мемуарной прозы страдают возвращениями в отрочество и юность. Примеров тому не счесть. Любопытно, что Некрасов, которому свойственны неоднократные «уходы» в прошлое, вспоминает об относительно благополучном киевском периоде своей жизни не то чтобы с неохотой, но как-то кратко и отрешенно, как бы и не о себе. Если в «Окопах» и десятки раз позже он с любовью пишет о мелких на первый взгляд деталях, связанных с войной, например, какой-то киркомотыге, без которой, оказывается, немыслима работа сапера, так, что мы этот шанцевый инструмент знаем до последней трещинки на рассохшейся березовой рукояти, будто сто раз держали в руках, то о ранних годах говорит крупными, резкими мазками.
В общем-то, вины или какой-то литературной несостоятельности Некрасова в этом нет. Сталкиваться с чем-то подобным приходится тогда, когда писатель, переживший сильные потрясения (война, лагерь, революция, плен), о младых годах в мемуарной прозе рассказывает как о неизбежном, но не самом сокровенном.
Из довольно дежурных воспоминаний об отрочестве и юности интересно то, что Некрасов запомнил на всю жизнь весьма важную для него фразу матери: «Викун, прошу тебя, никогда не будь благоразумным».
Почему же Некрасов, выбирая специальность, остановился на архитекторе и поступил в Строительный институт? Окончив школу, понятно, каждый оказывается перед похожим выбором. У кого-то получается лучше, кому-то везет меньше. Один попадает в яблочко и всю жизнь гордится профессией, другой — ноет, а третий мечется, не в силах разобраться в своих пристрастиях.
С детства Вика рисовал, правда, как сам уверял, не так хорошо, как старший брат, однако, по воспоминаниям, делал это неплохо. Возможно, в конечном итоге это и определило выбор.
Страшные и тревожные тридцатые в СССР и мире до сих пор не дают покоя исследователям культуры: при всех ужасах — сколько необычного и интересного произошло. Некрасов вспоминал, что одновременно хотелось быть и Корбюзье, и Станиславским, — в то же время что-то «и пописывали: смесь Гамсуна с Хемингуэем». Не верю, будто сам будущий писатель или его друзья всерьез относились к тому, что читали друг другу на квартире Сережи Доманского (того, кто позже станет прототипом, одной из составляющих образа капитана Фарбера в «Окопах»). А архитектура — так казалось, пока на смену свежим конструктивистским идеям первой трети столетия не пришел тупиково-помпезный «сталинский ампир», — серьезная творческая специальность, на всю жизнь, самая демократичная из всех форм искусства.
К этому следует добавить и то, что дворянская среда часто производила людей разносторонних. Лермонтов, например, вполне достойно рисовал, впрочем, как и Пушкин, а, скажем, Грибоедов неплохо сочинял музыку и был успешным дипломатом. Подозреваю, что просочившиеся в советскую действительность метастазы дворянства будоражили не окрепшего в своем выборе будущего архитектора.
На втором курсе института Некрасов всерьез увлекся литературой. Тогда в Киеве при Союзе писателей существовала литературная студия, которую вел прозаик и драматург Дмитрий Урин (Дмитрий Эрихович Урин (1905 – 1934), забытый ныне писатель. Родился в Екатеринославе. В шестнадцать лет начал работать репортером в киевских газетах. В семнадцать написал несколько рассказов. В девятнадцать опубликовал в Ленинграде повесть «Шпана», получившую широкую известность. Позже написал пьесу «Разрушение», поставленную Киевским драматическим театром. Ему заказывали пьесы МХТ-2 и Театр им. Вахтангова. Умер в 28 лет от сердечной болезни, забытый всеми, кроме горстки друзей. Наталия Менчинская и Елена Калло недавно опубликовали пять рассказов Урина в журнале «Критическая масса», 2006, № 2). Здесь Виктор Платонович прочитал свой первый «серьезный» рассказ, который слушателям не понравился. Все же там, как вспоминают очевидцы, в описании городского пейзажа необычно изображалось небо, «по которому плыли тучи, как будто нарисованные рукой плохого художника». К чему-то похожему писатель возвращается, когда описывает в «Окопах» горящий Сталинград в первые дни обороны. После той неудачи Некрасов охладел к занятиям в студии.
В двадцатых-тридцатых годах ХХ века только лишь произведения небольшой группы архитекторов-конструктивистов (братья Веснины, Голосов, Гинзбург, Дмитриев, Леонидов), первые работы Ле Корбюзье отвечали вкусам и пристрастиям передовых студентов, среди которых, естественно, оказался Виктор Некрасов. Когда же вкусы общества под влиянием борьбы с «уклонами» и победным шествием соцреализма изменились, многие студенты «перестроились» в нужном направлении, однако Некрасов сохранил верность своим принципам и всю жизнь оставался последовательным приверженцем так называемого архитектурного авангарда, одного из интереснейших направлений в мировом зодчестве. Трудно найти произведение писателя, где он не касался бы архитектуры, ее истории и практики. Когда читаешь позднюю мемуаристику Некрасова, складывается впечатление, что главы, главки, абзацы, посвященные зодчеству Парижа, Токио, Нью-Йорка, мысленные возвращения на улицы Москвы, Ленинграда, Киева оказываются для писателя, точно владеющего предметом, своего рода рекреацией, счастливой прогулкой среди идеологических дрязг, обид, несправедливостей.
В своих произведениях писатель недоумевает, каким образом семью обошли «тридцать седьмые», как он их называет, годы. «Загадка. Родители из «бывших», дворяне, та самая бесстрашная тетя Соня писала письма Крупской, Ногину, Бонч-Бруевичу по поводу несправедливых арестов, другая тетка жила в Швейцарии — оживленная переписка, деньги на Торгсин... Чем это объяснить — не знаю».
Надо отметить, что и сам Некрасов внес лепту в риск попадания между молотом и наковальней советской системы: прочитал в институте лекцию «Страх», переписывался — подумать только! — с самим Корбюзье, а потом (не изменив, как уже говорилось, вкусу) подготовил дипломный проект здания городской библиотеки в «немодном» конструктивистском стиле. И хоть отзывы были лестные, получил в итоге трояк: тоже как-то пронесло, других санкций не последовало.
Несколько вернувшись назад, необходимо упомянуть, что, покинув лит.студию, Некрасов на старших курсах института неожиданно увлекся театром и стал обучаться в студии Киевского театра Русской драмы, которую возглавлял режиссер-педагог Иван Платонович Чужой (Чужой Иван Платонович (настоящая фамилия Кожич), брат Владимира Платоновича Кожича, режиссёра театра имени Пушкина. О нем: Виктор Некрасов. Иван Платонович Чужой. Из цикла «Маленькие портреты»), убежденный реалист, ревностный последователь системы Станиславского. Некрасов с головой ушел в новое увлечение.
Еще и театр? Действительно, многие этого не в состоянии понять: «Значит, никак себя найти не можете? Бросаетесь из стороны в сторону?» — заметил в прекрасной мемуарной зарисовке (из повести «Записки зеваки») легендарный архитектор Константин Мельников, когда при встрече в странном доме зодчего в Кривоарбатском переулке автор объяснил ему, что в свое время был и актером, и архитектором, а потом в силу сложившихся обстоятельств стал писателем.
Здесь уместно сказать два слова о том, что Некрасов, не раз подчеркивая это в своих произведениях, никогда и ни в чем не считал себя профессионалом, в том числе профессиональным писателем. Даже самого слова «писатель» старался избегать. «Профессионал? Я насторожился. А что такое профессионал, профессионализм? Необходим ли он в искусстве? В писательском, во всяком случае. Не мешает ли, не рождается ли от графомании, обогащающейся потом техникой, знанием приемов, вкусов, требований?» — такие вопросы задавал Некрасов старшему товарищу, сталинградцу, писателю Василию Гроссману. Даже на закате жизни, когда призвание Некрасова окончательно определилось, причем с ярко выраженным самостоятельным творческим лицом — мемуарная проза с элементами беллетристики (иногда фэнтези) и жесткой публицистики, — он с едкой иронией говорил о людях, которые называют себя писателями (например, в грустной мемуарной повести «Взгляд и нечто» о партийных бонзах, издававшихся в СССР огромными тиражами).
Дело тут в том, что в советской системе писателем (причем, разумеется, профессионалом — дилетантизм не допускался по определению) считался человек, как правило, закончивший Литинститут и непременно — член Союза писателей. Окажись Пушкин, например, или Гоголь в XX веке, их в Советском Союзе писателями бы не признали — так, литераторы. Надо отдать должное, и государство не оставляло своих: всякие литфонды, пропаганда литературного наследия — на это можно было жить, скорее склоняясь к тезису «ни дня без строчки» (Юрий Олеша), нежели «можешь не писать — не пиши» (Максим Горький).
Профессионально-принудительный подход к творчеству, основы которого были сформулированы основоположником метода социалистического реализма, был чужд Некрасову: «Не отваживаюсь, мол, осуждать ни то ни другое — ни «профессионализм», ни «дилетантизм» — просто второе мне, по-видимому, ближе». Однако так хорошо Виктор Платонович сформулирует, будучи автором всемирно известных «Окопов», а тогда, в первой половине тридцатых, ощутил все же, без больших пока надежд на профессиональную сцену, неистребимую тягу к театру.
Вместе с Некрасовым в театральную студию поступил его друг Иосиф (Иончик) Локштанов, начинающий поэт, который затем принял деятельное участие в актерской судьбе будущего писателя. Ремесло актера давалось Некрасову нелегко. По воспоминаниям А. Рохлина (Виктор Некрасов, В самых адских котлах побывал. Составитель В. Потресов / Ананий Рохлин, Писатель и время // М., Молодая гвардия, 1991, с. 359), он признавался, что с трудом запоминает тексты ролей, некоторые коллеги считали, что он скованно держится на сцене, — тем не менее, отыграв несколько лет в периферийных театрах, Виктор Платонович вознамерился поступить в основной состав МХАТа, а затем — в студию при театре им. Станиславского. Локштанов даже подготовил встречу Некрасова со Станиславским, лично принимавшим у него экзамен.
Реализовать себя в качестве актера Некрасову не было суждено по объективным причинам: в августе 41-го его из профессионального Театра Красной Армии в Ростове-на-Дону призвали в армию.
Пересказывать военную одиссею Некрасова не имеет смысла: писатель постоянно обращается к теме в опубликованных в этом сборнике письмах, повести «В окопах Сталинграда», военных рассказах, созданных в Советском Союзе, и во всех мемуарных произведениях, написанных за рубежом. Возвращаясь же к разговору о сравнительных качествах некрасовской прозы, следует отметить, что в первом своем большом признанном произведении «В окопах Сталинграда» автор воспользовался стилем, который тогда нередко называли «дневниковым» («Дневник офицера» — так окрестил «Окопы» Эйзенштейн): короткие фразы, настоящее время, рассказ автора только о том, что видит, и никаких литературных «красивостей». В другое время, находясь в эмиграции, Некрасов часто пользовался приемом доверительной беседы с читателем, причем с тем же отрицанием выдуманной красивости. Как в начале литературного творчества, так и в дальнейшем писатель все время возвращается к тому, что ему дорого, с пунктуальной точностью воспроизводя образы любимых людей, места, жизненные ситуации, вспоминая незаслуженные обиды. Это качество, мемуарность, присуще лучшим его произведениям, причем если в «Окопах» рассказ ведется от лица Некрасова-Керженцева, то в повестях позднего периода — Некрасова-автора.
Современный молодой читатель, сравнив повесть «В окопах Сталинграда» с ее (как называл сам автор) заключительной главой-эссе — «Через сорок лет...» (не говорю уж о других мемуарных произведениях, созданных за рубежом), неизбежно задаст вопрос, что ж такого выдающегося в «Окопах», где писатель старательно опускал вопиющие эпизоды (например, направленный на фронт стрелковый полк, в котором наличествовали всего две учебные винтовки, или описание полковой «артиллерии», состоящей из бревен на тележных колесах, бездарная оборона «рубежа» с легким стрелковым оружием против танков), опубликованные позже, в эмиграции.
Да, Некрасов не был камикадзе, в «Окопах» что-то пропускал, так же как о подобном в конце сороковых — начале пятидесятых молчали или рассказывали шепотом самым близким людям чудом выжившие участники других бездарных «героических» эпизодов. Если б Некрасов решился сразу после войны нечто похожее опубликовать — он в лучшем случае был бы во времена «хрущевской оттепели» посмертно реабилитирован. Особенность повести «В окопах Сталинграда», безусловная причина ее успеха состоят в том, что Некрасов пишет в ней (по его же собственным словам) почти одну правду.
Верный себе, как и в прочих вещах, в военном деле Некрасов не считал себя профессионалом — вспомним ночную беседу Керженцева с Фарбером на берегу Волги под звуки «Пятой симфонии». В то же время он был умным, разносторонним человеком, обладавшим чувством юмора и едкой иронии, и войну он видел со своих личных позиций, во многом отличавшихся от позиций штатных стратегов.
В Сталинграде было что-то вроде полупартизанской войны, где в силу специфики боев роль командования как бы подменялась личной инициативой небольших групп бойцов, от чего и зависел успех дела: «А Сталинград? Победа солдат, а не маршалов» (повесть «Саперлипопет»). В этом переломном многомесячном сражении основными факторами победы являлись дружба и доверие, каких писатель, к великому его сожалению, позже практически не встречал — поэтому-то и возвращался он в трудные минуты жизни в свои «окопы». Об этих сложных отношениях людей в экстремальных условиях без ложных красивостей и написал Некрасов, поэтому-то и дороги ему были и реальные, вырытые не в полный профиль промерзшие окопы Сталинграда, и его повесть, написанная «по горячим следам», когда все «еще было живо». И в этом смысле произведение — безусловно правдивое, мемуарное, потому автор, не скрывая, рассказывает друзьям, пишет в поздней мемуаристике, что Керженцев, это почти Некрасов. Подтверждение этому находим и в автобиографических произведениях писателя, и в воспоминаниях его друзей, и в письмах: мы узнаем, что оба — и Некрасов, и Керженцев совершают одни и те же поступки, что у них общие радости и переживания.
Работать над рукописью с рабочим названием «На краю земли» (без упоминания жанра) Некрасов начал, по его собственному признанию, после второго ранения, в сорок пятом году, когда врач велел ему разрабатывать парализованные пальцы правой руки. Возможно, это очередная легенда, сочиненная Некрасовым, потому что в письмах сорок четвертого года откуда-то из Западной Украины или Польши (военная цензура опускает) он сообщает матери о «работе над романом».
Благодаря постоянным возвращениям Некрасова к «Окопам» в поздней прозе, мы узнаем немало интересного не только о том, как создавалась повесть (Впервые увидевшее свет в №№ 8—9 и 10 за 1946 год журнала «Знамя», произведение называлось роман «Сталинград». В последующих изданиях роман превратился в повесть «В окопах Сталинграда». —
Прим. авт.), но и как, лишенная вычурной патетики, она оказалась напечатана («Саперлипопет») или вразрез с существовавшими литературными канонами награждена Сталинской премией («Через сорок лет...», «Записки зеваки»).
Напиши Некрасов свою повесть через год-другой, ее не то чтобы общественность не заметила — вообще печатать бы не стали. И дело тут не в сиюминутности произведения — «Окопы» прекрасно читаются и сегодня. В сорок шестом война была еще слишком близко. А тут — младший офицер, участник боев, русский, дважды раненный, с импозантной внешностью, отвечавшей эстетике сороковых, член партии (вступал на Мамаевом кургане в разгар боев за Сталинград) — в победной эйфории все это способствовало публикации повести. Помогли и случай, и то, что рукопись оказалась у Владимира Борисовича Александрова (Келлера) (Александров (псевдоним; настоящая фамилия Келлер) Владимир Борисович (1898 — 1954), советский литературный критик. Окончил факультет общественных наук Воронежского университета (1923). Преподавал в вузах. Литературную деятельность начал в 1918. Автор статей об А. С. Пушкине, Н. А. Некрасове, Ф. М. Достоевском, Б. Л. Пастернаке, К. М. Симонове, А. Т. Твардовском. Книги: «Михаил Исаковский» (1950). —
Прим. авт.), известного тогда критика, близкого к Твардовскому, прожужжавшего, по словам Некрасова, всем уши: «Молодой офицер, слыхом не слыхал про социалистический реализм, прочтите обязательно!»
Близкими критериями, возможно, руководствовался Сталин, когда лично — а Некрасов в своих эмигрантских мемуарах уверяет, что именно так ему объяснял Всеволод Вишневский, в то время главный редактор журнала «Знамя», где впервые и были напечатаны «Окопы», — так вот, именно лично Сталин удостоил писателя престижнейшей литературной премии. Не исключено, что мастер подковерной игры, опытный интриган, вождь готовил смену литературному руководству страны: «Все прохиндеи. Все! Как один. С этим пьяницей во главе, Фадеевым... Плохо с писателями, плохо. Хороших пересажал, а новые — куда им до тех» («Саперлипопет»).
Словом, так или иначе, проявив незаурядный литературный вкус, именно Сталин дал «путевку в жизнь» хорошему писателю Некрасову.
Когда сегодня перечитываешь мемуарные повести Некрасова, написанные на Западе, складывается ощущение, что годы, последовавшие за присуждением ему Сталинской премии, писатель не считал лучшими и возвращался к ним редко и неохотно. Со стыдом и отвращением пишет он (повесть «Саперлипопет»), как его «приручало» советское и республиканское литературное начальство, используя неразменные «советские ценности»: дачи, машины, квартиры, зарубежные поездки, должности...
Неизбежно случился творческий застой. Написанные в эти годы военные рассказы были положительно встречены литературной критикой, однако в них не было уже той откровенной непосредственности, искренней творческой удивленности, которой отличались «Окопы». Все бы это было ничего — в конце концов, шедевры рождаются не каждый день: в военных рассказах Некрасова присутствует и портретная живость, и порой парадоксальное описание деталей, — читатель сам в этом убедится, хуже другое — то, что проявилось в повестях «В родном городе» и «Кира Георгиевна». Некрасов позже неоднократно это с горечью отмечал: он невольно стал «вписываться» в механизм советской литературы с ее методом, героями, системой поощрений, «правильным» редактированием и т.п.
По прошествии времени Некрасов скажет, что произведения, подобные «Окопам», пишутся на одном дыхании непосредственно после событий. Постоянно возвращаясь к своему первому удачному опыту, разочаровавшись в новых попытках создать нечто подобное, писатель активно занялся поиском собственного стиля, пробуя более или менее успешно разные формы — от фантастических историй («Случай на Мамаевом кургане») и литературных портретов («Виктор Некрасов, В самых адских котлах побывал». — С. 110—131) («Вас. Гроссман», «Платонов», «Станиславский») до критических статей («Слова «великие» и простые»). Результатом этих поисков явился жанр, который автор окрестил «путевые заметки» — зарисовки очеркового типа с множеством отступлений, воспоминаний, сравнений, в которых читателю предлагались увлекательные и теплые новеллы, пронизанные некрасовской иронией и юмором, словом, отступил от «метода».
С этих-то заметок все и началось.
В Советском Союзе процесс преобразования творческой личности «в нужном направлении» был поставлен на поток. Однако происходили сбои.
Как раз это и случилось с Некрасовым.
Сегодня трудно с достоверностью назвать тот момент, когда писатель понял, что «шло бы так из года в год. Похлопывали бы по плечу, угощали бы вермутом, считали бы, что в их полку прибыло, все чаще и чаще пускали бы за границу. На съезды борцов за мир, симпозиумы о «традиции и новаторстве» или судьбе романа, на встречи обществ «СССР — Эфиопия», «СССР — Мадагаскар»... Скорее всего, понимание пришло не в один момент, а после мучительных раздумий, бессонницы, долгих пьяных ночей на кухне с друзьями.
Хотел стать писателем, сеять разумное, доброе, вечное, печататься — кто из авторов об этом не мечтает? — быть признанным. А капкан захлопнулся.
Стражи идеологии вначале думали: чудачество. Там-то выступил с критикой, где-то поддержал проштрафившегося перед властью режиссера или поэта, где-то встречался с сомнительной личностью. Завсегдатаи литературного Олимпа, ревниво следившие за успехами молодого (тогда молодыми считались творческие работники лет до пятидесяти) писателя, поняли: пора!
Поводом для травли Некрасова послужили «удачно» как раз опубликованные в «Новом мире» его очерки «По обе стороны океана» (Виктор Некрасов, По обе стороны океана / очерки // Новый мир, 1962, № 11, № 12).
Атака, а организовали ее партийно-литературные чиновники, весьма искушенные в своем деле, началась с газетных рецензий. На Некрасова навесили ярлык: «турист с тросточкой» — образ праздношатающегося бездельника, антитеза обобщенному лицу советского трудящегося, строящего объявленный Хрущевым скорый и приятный коммунизм. В статьях, похожих одна на другую, писателя упрекали в том, что заметки «смахивают на рекламный плакат капиталистической туристской фирмы», что он «пытается помирить нас с капиталистами», сыпались упреки в предательстве идеалов, зазнайстве и снобизме. В более умеренных по стилю рецензиях звучал термин «конвергенция» — тайный и скрытый, а потому особенно зловредный вид подрывной деятельности.
После тактической подготовки основной удар нанесен был писателю в речи Н. С. Хрущева 8 марта 1963 года, посвященной искоренению буржуазных влияний в советском искусстве. Результатом стали «проработки» «абстракционистов и формалистов», в которые немедленно был записан и Некрасов (На самом деле, Виктор Некрасов был убежденным реалистом. Говорят, Хрущева на самом деле особенно задело, что в то время, когда он объявил лозунг «Догнать и перегнать Америку!», Некрасов написал, что, мол, в США не то 13, не то 14 телевизионных каналов. В Киеве тогда был один. — Прим. авт.).
Теперь многие считают, что выступление импульсивного Первого секретаря против творческой интеллигенции было спровоцировано — при этом называют имя Суслова, этакого «серого кардинала». Некоторые объясняют эту кампанию несовпадением вкусов Хрущева и ряда художников, писателей, музыкантов.
Любопытно, что после его отставки, когда мать Некрасова заметила сыну, мол, все твои обидчики плохо кончают, тот грустно ответил: «А мне его жалко».
В мемуарных повестях, написанных за рубежом («Записки зеваки», «Взгляд и Нечто», «Саперлипопет»), Некрасов с каким-то мазохистским упорством вспоминает все новые и новые детали той травли, которой он подвергался в последнее десятилетие на родине.
С приходом к власти Л. И. Брежнева отношение к фронтовикам изменилось. Связано ли это было с «героическим прошлым» генерального секретаря или с особыми идеологическими замыслами, но двадцатилетие Победы в 1965 году праздновалось с невиданными прежде пышностью и размахом, ваяние монументов на местах великих сражений встало на поток, ветераны пользовались необыкновенным почетом, а деятели культуры с новой силой принялись воспевать. В этой ситуации автор всемирно известной книги о войне оказался востребован. Власть вторично наступала на те же грабли — писателя вновь пытались приручить.
Не получилось.
С тонким юмором и иронией вспоминает Некрасов партийных вождей, поголовно вдруг заделавшихся писателями — в годы застоя, подражая генсеку, в кругах идеологических руководителей большой модой пользовалось литературное творчество. И эти «братья по цеху» где уговорами, где криком пытались заставить блудного сына стать «хорошим».
Неформальный, но, видимо, окончательный разрыв между писателем и властью произошел 29 сентября 1966 года, в день поминовения, когда Некрасов оказался среди киевлян, собравшихся в Бабьем Яру, чтобы почтить память сотен тысяч погибших здесь земляков. Интрига состояла в том, что большинство расстрелянных фашистами в Бабьем Яру киевлян были евреями, а в застойные годы страна переживала эпоху «стертого» государственного антисемитизма, поэтому появление Некрасова было воспринято как возмутительная диссидентствующая выходка.
Мало этого: в числе 137 крупнейших представителей культуры Некрасов подписывает обращение к руководству страны, призывающее прекратить гонение инакомыслящих. Не повлияв на борьбу с диссидентами, оно не прошло для писателя бесследно. Причем если прежде его судили за «недопустимый либерализм в творчестве», «глубоко скрытую идею конвергенции», то застойные годы ознаменовались вторжением в личную жизнь.
Всякое лыко у специалистов шло в строку: дружил с русскими — великодержавный шовинист, общался с украинцами — сошелся с буржуазными националистами, приятельствовал с евреями — ясное дело: сионист, водил компанию с проштрафившимися «отщепенцами» — потерял бдительность, принимал в доме Генриха Белля и Ренато Гуттузо — низкопоклонство перед Западом, выпивал с Джоном Стейнбеком — надо ж представить, до чего докатился!
Буквально вижу, как усмехался в свои усы Виктор Платонович, почитывая эту муть в утренних газетах. Комичным казалось даже его исключение из партии 19 сентября 1972 года (почти день в день совпавшее с тридцатилетием его партийного стажа — вступил во время боев на Мамаевом кургане) с достойной внимания формулировкой: «В связи с тем, что Некрасов позволил себе иметь собственное мнение, которое противоречит генеральной линии партии».
Однако чашу терпения переполнил следующий случай: в один из весенних вечеров, когда у Некрасова — писателя с мировым именем — собрались друзья, в квартиру вломились люди в форме и, предъявив ордер, почти двое суток проводили в доме тщательный обыск. Унизительной процедуре подверглись все присутствующие. Некрасов пишет об этом в небольшом эссе «Кому это нужно?».
Цель акции была предельно ясна: сломить волю строптивца, запугать, лишить его друзей. Отчасти властям это удалось — некоторые приятели отшатнулись от Некрасова, кого-то, по воспоминаниям, он сам просил не появляться и не звонить...
В воскресенье, 12 сентября 1974 года, шестидесятитрехлетний писатель с женой Галиной Кондыревой и собачонкой Джулькой в Бориспольском аэропорту поднялся на борт самолета Киев—Цюрих. О причинах отъезда говорить нет смысла — они понятны.
И вот — Швейцария, где дядюшка, тот самый Ульянов, бывший левый эсер, который замучил спорами, что, мол, социализм не так плох, как о нем говорят. Париж. В первый год Некрасов едва не умер — перитонит. Врач сделал операцию и объявил: надежд никаких. Возможно, случилось чудо, возможно, «помог» прижизненный некролог (последнее средство!), написанный Андреем Синявским (См.: Знамя. — 1990. — № 5. — С. 14). Едва поправившись, Некрасов прочел его и грустно сказал: «Как жаль, что такие про меня слова нельзя напечатать сегодня».
В Париже пришлось заниматься не только беллетристикой, но и работать журналистом (газета «Русская мысль», журнал «Континент», радиостанция «Свобода») — на Западе (вновь вспомним дядю Колю с его социализмом) литературным трудом не проживешь. Действительно, тот строй давал писателю в материальном смысле немалые преимущества. Но, возвращаясь мысленно назад, за «железный занавес», Некрасов с ужасом вспоминал, какую за это приходилось платить цену. «Лучшее средство от ностальгии — это читать «Правду», — советует Некрасов в повести «Взгляд и Нечто». — Как рукой снимает».
В сборник прозы Виктора Некрасова, который вы держите в руках, вошли одни лучших произведений писателя. В первую очередь — повесть «В окопах Сталинграда», увидевшая свет в конце сороковых, множество раз переведенная на другие языке, а позже находившаяся долгие годы под запретом (Впервые после этого опубликованная в сборнике: Виктор Некрасов. И жив остался / Сост. В. Потресов, М. : Книга, 1991. — С. 33—336.), а также (по упоминавшимся словам автора) глава-эссе «Через сорок лет», написанная уже за рубежом. Эта глава-эссе является своеобразным мостом, связавшим культовое произведение писателя с поздней мемуаристикой. Отголоски военной мемуарной прозы представлены здесь рассказами Некрасова (1959–1967), а также написанным в Париже рассказом «Мамаев курган на бульваре Сен-Жермен» (1987).
Что же касается опубликованных военных писем Виктора Некрасова, то в их обретении произошла вещь совершенно фантастическая. В далеком нынче, 1986 году, когда мне довелось работать в журнале «Огонек», после напечатанного там моего очерка «КПЗ в Лавре» о безобразиях, чинимых тогдашним украинским руководством в знаменитой на весь мир Киево-Печерской Лавре, в редакцию позвонила киявлянка, сообщившая, что хочет передать мне «военный архив писателя Виктора Некрасова». Откровенно говоря, я воспринял это вначале как провокацию: ведь знал, что у него в доме проводился обыск, и буквально весь архив был вывезен в известную организацию, а все же взял командировку и отправился в Киев.
Оказалось, республиканский Комитет госбезопасности работал, к счастью, не слишком добросовестно, и въехавшие в квартиру опального писателя, который к тому моменту жил в эмиграции, люди обнаружили в ящике на балконе и сохранили бесценную военную переписку Некрасова, его фотографии, часть которых мы публикуем в этом сборнике.
Одна из наиболее драматических историй в жизни Некрасова — легенда о его несостоявшемся возвращении на родину. В начале девяностых годов исследователи творчества писателя с редким единодушием и непрошеной слезой рассказывали, как Некрасов рвется на родину, куда путь для него был закрыт. Вот и повесть «Саперлипопет» завершается такими словами: «Хотел сказать, живу и не тужу. Нет, тужу. И очень тужу».
Однако в «Записках зеваки» автор пишет обратное: вовсе, мол, не скучает по родине, по Киеву: «Я разлюбил его. Разлюбил потому, что он разлюбил меня». В повести «Взгляд и Нечто» он уверяет, что полностью изменил свое прежнее «советское» отношение к эмигрантам как к отщепенцам.
Горечь? Бравада? Лукавство? Возможно. Но известный режиссер Марлен Хуциев, близкий друг Виктора Некрасова, которому, кстати, дважды удалось нелегально встречаться с писателем в Париже, рассказывал мне, что его вызывали в КГБ и уговаривали съездить специально во Францию, чтобы убедить Виктора Платоновича вернуться. Режиссер отказался, объяснив, что Некрасов такие вещи решает сам и советов не потерпит...
Безусловно, писатель временами тосковал, и тема реэмиграции его волновала в либеральном смысле: почему человек не может свободно перемещаться из одной страны в другую («Взгляд и Нечто»). Похоже, не так уж рвался писатель в Советский Союз, на родину, которую он защищал, и которая его предала, но которой он был все же почему-то нужен; не все так просто с той слезой. Верно, Некрасов понимал: если вернется, капкан захлопнется навсегда. Словом, своим последним фантазийным возвращением он создал еще одну легенду. Легенду, тайна которой, очевидно, навсегда останется за семью печатями.
Умер писатель в Париже 3 сентября 1987 года от рака легких. Когда ему сообщили диагноз — во Франции из этого делать тайну не принято, — Некрасов сказал: «Боже, как это скучно...»
«Нет, не поддавайтесь искушению, не возвращайтесь на места, где вы провели детство, не бродите в одиночку по аллеям, где когда-то ходили в обнимку, не восстанавливайте искусственно былых отношений, не встречайтесь с давно ушедшим», — советует Некрасов и, верный завету матери, не проявляет благоразумия, постоянно возвращаясь и возвращая нас то в сталинградские окопы, то в парижские кафе, а иногда с веселой иронией все повидавшего человека — в странные переплетения самостоятельной жизни литературных героев.
Одного не возьму в толк: как он мог предугадать (повесть «Взгляд и Нечто»), что для поездки из Москвы в «Украинскую Народную Республику» придется брать визу, а на Лубянке не будет Железного Феликса. Только вот с названием станции «Дзержинская» ошибся — назвал ее «Никольские ворота» вместо «Лубянки», и «Владимира Ильича вместе с Мавзолеем» в Пекин пока не отправили. Но это вроде как из возвращений «назад, в будущее».
«И все-таки я счастливый человек! — писал Виктор Некрасов в письме 1 марта 1944 года с фронта в Киев своим родным. — Все-таки мне удалось побывать дома и повидать вас. И все-таки я верю в свою счастливую звезду (как пишет мне Иончик) — все-таки 2 ½ года я провоевал и в самых адских котлах перебывал (позапрошлогоднее Харьковское наступление, затем отступление, Сталинград, Донец в этом году) — и все-таки жив остался и вас повидал. Ну разве это не везение?».
Сегодня писатель Некрасов — действительно счастливый человек — возвратился к тем, для кого всю жизнь писал, к своим читателям; неважно, как назовем их: советские, российские, украинские, и так все ясно. И вернулся тогда, когда мы, пройдя очередной виток нашей истории, вдруг поняли, что, уничтожая наследие предыдущего строя, с русской размашистостью не отделив зерна от плевел, выплеснули и то хорошее, что сами же десятилетиями строили.
А потом сами же ахали, мол, все в мире забыли нашу выдающуюся победу в Великой отечественной войне. Вот и откроем эту книгу, чтобы еще раз вспомнить, как далась нашей стране эта победа. И увидеть ту войну глазами писателя, за всю свою жизнь не запятнавшего себя фальшивым внутренним диссонансом.
Ноябрь, 2009
Владимир Потресов «Возвращение Некрасова»
Владимир Потресов «Неудобный человек»
Владимир Потресов «Вот если бы да кабы...»