Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове
Юрий Дулерайн
Дулерайн Юрий Бенционович (род. в 1939) — журналист.
Окончил Московский полиграфический институт в 1967 г.
Работал на радио и ТВ в Киеве, был корреспондентом газеты «Водник» Днепровского пароходства.
Уехал с семьей за границу в 1973 г.
Корреспондент в США радиостанции «Немецкая Волна» (Русская служба); корреспондент, заведующий Украинской редакцией в Нью-йоркском отделе Радио Свобода.
Жена — Дулерайн Ирина Михайловна.
Некрасов, каким я его знал
Отрывок из книги Юрия Дулерайна «Киевские записки»,
Нежин, 2015, стр. 225—251
Юрий Дулерайн и Татьяна Рогозовская.
Презентация книги Юрия Дулерайна «Киевские записки».
Литературно-мемориальный музей Михаила Булгакова, Киев, 18 ноября 2015
Я познакомился с Виктором Некрасовым весной 1963 года, во время травли, когда Хрущёв публично разругал очерки об Америке. В газете «Известия» появилась анонимная заметка «Турист с тросточкой», обвинявшая писателя в проамериканских настроениях. Некрасов говорил мне, что заметку написал Мэлор Стуруа, считавшийся в Центральном Комитете КПСС специалистом номер один по идеологической борьбе с Америкой. Это, видимо, было у него семейным бизнесом: его брат был секретарем ЦК КПСС по идеологии (любопытное, кстати говоря, происхождение имени Мэлор. Оно не имеет ничего общего с национальной грузинской традицией. Мэлор — это аббревиатура: «Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская Революция». Имя вполне отвечающее его идеологии. Тем не менее, после краха этой идеологии Стуруа не пропал. Он пристроился здесь у нас, в когда-то (а может быть и ныне) ненавистной ему Америке, преподает в колледже на Среднем Западе, разоблачает кошмарное советское прошлое и отстаивает демократические идеалы. Очевидно, таким людям всё равно, каким богам молиться, лишь бы платили за молитву.
Ко времени знакомства с Некрасовым мне, начинающему журналисту, было 24 года, к власти я относился без симпатий и любого, шедшего против течения, считал родственной душой. Видимо, я был паршивой овцой в советском стаде и это чувствовал даже командир моего курсантского взвода в Роменском военно-автомобильном училище. Он утверждал, что я «в душе — не наш человек». Офицером я, слава Богу, так и не стал из-за неуважения к казарменным порядкам, чуждым моему разгильдяйскому характеру. Меня выгнали из училища за «дискредитацию сержантского состава и употребление спиртных напитков», и пришлось дослуживать в строевой части рядовым. После армии я работал помощником печатника на полиграфической фабрике в Киеве на улице Воровского, зарабатывая жалких 100 рублей в месяц. Моя Ирина получала немногим больше на швейной фабрике и ее решительно не устраивала перспектива нашего вечного прозябания. Под ее неустанным давлением я, неисправимый разгильдяй, подал на заочное отделение Московского полиграфического института. В моём родном Киеве еврею тогда весьма сложно было попасть в стационарный вуз. Так что я подал на заочный и прошел, попав в столицу на ул. Садово-Спасскую, дом 6, как раз напротив Института имени Сербского, впоследствии снискавшего печальную известность тем, что там принудительно лечили от инакомыслия критиков советского режима. Но в моем институте в то время — начало 60-х — веяли ветры вольнодумства. Наши профессора, во всяком случае многие из них, были либеральными интеллигентами, хвалили обруганный властью хуциевский фильм «Застава Ильича», осуждали литературных ретроградов типа Грибачёва и Кочетова и призывали нас, провинциальных заочников, самостоятельно осмысливать действительность. Между тем, среди моих однокашников были такие вольнодумцы, как шифровальщик липецкого КГБ, начальник витебской тюрьмы, заместительница азербайджанского министра внутренних дел, армейский майор — замначальника политотдела дивизии и многие другие из тех же стройных интеллектуальных рядов. Ихнее начальство требовало высшего образования, без диплома было невозможно дальнейшее продвижение по службе. И вот, будучи, как им казалось, гуманитариями по роду занятий, они подались на редакторский факультет. Призыв к самостоятельному мышлению они воспринимали как потрясение основ.
Советских книг я в то время вообще не признавал, читал только переводы западных произведений в «Иностранной литературе», поэтому о существовании писателя по имени Виктор Некрасов узнал совершенно случайно, купив в газетном киоске 11-й номер журнала «Новый Мир» за 1962 год с повестью Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Мне журнал оставили по знакомству, именно из-за этой нашумевшей повести. Но в том же номере журнала я наткнулся на первую часть очерков Некрасова «По обе стороны океана». Прочитал, мне понравилось, начал делиться с друзьями и узнал, что Некрасов, оказывается, наш земляк, киевлянин. Я нашёл его телефон, набрался смелости, позвонил и неожиданно был приглашён на обед. Перед тем, как идти в гости, я взял в библиотеке повесть Некрасова «В окопах Сталинграда», чтобы не выглядеть невеждой по части его творчества. Прочитал, ничего несоветского не обнаружил, и впечатление моё было, как говорили в Киеве, чтоб да — так нет.
Соседом моим за обеденным столом был кинорежиссёр Лев Кулиджанов. Некрасов всячески подначивал его на тему цензурных рогаток, через которые пропустили фильм Кулиджанова по роману Достоевского. После обеда я, смущаясь, попросил разрешения выйти. Хотел посетить туалет, но был, очевидно, неправильно понят. Некрасов тут же начал совать мне зелёную трёхрублёвку. Я гордо отказался, хотя для меня то были немалые деньги, и побежал за бутылкой в гастроном за углом.
С тех пор я стал бывать в доме Некрасова на Крещатике, 15 в Пассаже, в просторной двухкомнатной квартире, доставшейся ему после получения Сталинской премии. Там всегда было людно. Возле Некрасова постоянно крутились многочисленные литературные и окололитературные мальчики, некоторые из них были явно подосланы ведомством госбезопасности. Некрасов знал, что за ним шпионили, что на слежке за его передвижениями стажировались молодые филёры и относился к этому снисходительно и даже, я бы сказал, сочувственно. К одному из юных шпиков он, помню, обратился однажды прямо на улице, поинтересовавшись, сколько тот зарабатывает. Шпик зарделся и ушёл, пробормотав что-то невразумительное.
Дипломную работу в институте я защитил, составив однотомник избранных произведений Некрасова со вступительным очерком творчества. Руководителем работы был Михаил Лапшин, по-моему, из правых, уж очень он в своих лекциях хвалил писателей из того лагеря. Так вот, Лапшин предлагал мне даже напечатать мой очерк в каком-то одиозном журнале, то ли в «Нашем Современнике», то ли в «Октябре». Из этой затеи, правда, ничего не вышло, не сработали связи моего профессора, однако, диплом я защитил на отлично. Вот такие были либеральные времена.
Однажды Некрасов попросил меня сопровождать его к Ивану Дзюбе. К этому известному украинскому литератору-диссиденту Некрасов относился с особой теплотой. Власти преследовали Дзюбу за его книжку «Интернационализм или русификация?», широко ходившую в Самиздате, ругали в прессе, называли «националистическим лягушонком». Было это, если память мне не изменяет, в начале осени 1965 года, то есть уже после свержения Никиты Хрущёва. В году, если не ошибаюсь, 1972-м, в период многочисленных диссидентских репрессий и общего жесткого закручивания гаек, Дзюбу арестовали. Его обвинили в антисоветской деятельности и выдавили из него покаянное заявление. Помнится, я тогда сказал Некрасову, что Дзюбе грозил тюремный срок и он, видимо, боялся, что не выдержит многолетнего лишения свободы. На это Некрасов, с нетипичной для него жесткостью, возразил, что если твоя ненависть достаточно сильна, то ты сможешь выдержать и это. «Я бы выдержал», — сказал он довольно категоричным тоном. Этот наш разговор мне вспомнился в 1993-м году, когда я приехал в Киев после двадцатилетнего отсутствия. Я узнал тогда, что Иван Дзюба стал министром культуры в новом правительстве независимой Украины. Я навестил Дзюбу в его министерстве на улице Франко. Он сказал, что у него, кроме громкого титула, ничего нет. В бюджете на культуру выделяют жалкие гроши. Мы разговорились и я рассказал Дзюбе, как реагировал Виктор Платонович на его покаянное заявление, мол, если сильно ненавидишь режим, то можно выдержать и тюрьму. «Ну, что ж, — ответил Дзюба мягко, — очевидно, я недостаточно сильно ненавидел их».
Некрасов гордился тем, что осенью 1964-го года он первый, еще до всяких зарубежных «голосов», вычислил падение вождя. Как раз тогда, накануне Октябрьских праздников, прогуливаясь вечером по Институтской улице на Печерске, писатель обратил внимание на то, что рабочие изымали портрет Хрущёва из галереи партийных лидеров. Хрущева не иначе как выгнали, решил Некрасов, догадавшись об эпохальном событии ещё до того, как сенсационную новость передало вездесущее Би-Би-Си. Когда Москва официально объявила об отставке вождя «по состоянию здоровья», хоть он был здоров, как хряк, я пришёл к Некрасову с четвертинкой («чечиком», как говорили тогда в Киеве), чтобы отметить событие. Было что отмечать, ведь это Хрущёв на встрече с советскими литераторами первым разругал путевые очерки Некрасова, в которых тот хорошо отзывался об Америке. Хрущёв тогда сказал, что «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», и что «это сказал не этот Некрасов, а тот, которого все знают».
После такой выволочки Некрасова перестали печатать, вынесли строгий выговор по партийной линии и начали с особым рвением травить в нашем верноподданном Киеве, согласно известной поговорке: если в столице стригут ногти, то в провинции рубят пальцы. Однако, приняв стаканчик за падение своего гонителя, Некрасов сказал, доставая из холодильника малосольный огурец, «Юрочка, попомните моё слово, мы ещё пожалеем о Никите». Он оказался прав, поскольку с приходом Брежнева усилились гонения на диссидентов. При Хрущёве могли ругать на все корки за вольномыслие, но, как правило, не сажали. Кроме того, Некрасов своё сочувствие свергнутому вождю пояснял тем, что благодаря хрущёвской ругани в свой адрес он снискал международную популярность. Именно тогда Некрасова стали активно публиковать на Западе и в его квартиру в Пассаже зачастили иностранные корреспонденты. Так вот, по Киеву пронёсся слух об аресте Ивана Дзюбы. Служил он редактором какого-то ведомственного журнала Академии Наук Украины, кажется, химического, и в тот день не вышел на работу. Би-Би-Си сразу же передало, что Дзюбу, говорят, арестовали. Некрасов тогда как раз слушал передачу Русской службы Би-Би-Си. Пригубив стаканчик, он вручил мне свой коротковолновый «Хитачи» и попросил найти такой угол в квартире, где бы не мешала глушилка. Мне это, как правило, удавалось. Услышав сообщение о Дзюбе, Некрасов сказал: «Поехали к Ване». Дзюба жил в отдалённом районе, на Чоколовке, по-моему, так что на такси ехать пришлось где-то с полчаса. Некрасов вздохнул с облегчением, когда мы приехав, обнаружили, что Дзюба, слава Богу, на свободе, а на службу не пошёл по болезни.
Некрасов защищал всех диссидентов, без различия национальной принадлежности, религиозных убеждений и идейной окраски. О себе он говорил: «Я — великодержавный украинский буржуазный сионист». Посидев у Дзюбы в тот вечер, он выслушал рассказ о националистическом движении Степана Бандеры в Западной Украине в годы войны и сразу после неё, и назавтра заявил, к ужасу своего друга Исаака Пятигорского: «Исачок, я — за бандеровцев».
От Дзюбы мы поехали ко мне домой. Некрасов хотел посмотреть на моего сына, которого мы с женой назвали в его честь. Жили мы тогда в одной комнате на Кудрявской улице, со всеми удобствами коммунальной квартиры на пять семей. Приехав к нам, застали моего отца, который растерялся, когда в комнату вошёл известный писатель.
Известный писатель был явно навеселе и начал расспрашивать моего отца, подполковника, преподавателя истории в Киевском танко-техническом училище, об его армейской службе и особенно дотошно — о последних веяниях в методах промывания мозгов военнослужащим.
Когда папа сказал, что он поклонник творчества Некрасова (что для меня было новостью), гость заявил: «Да что вам удалось прочитать, кроме моих «Окопов Сталинграда». Некрасов сказал, что его вещи печатает только «Новый Мир», а политуправление армии — по сведениям из достоверных источников — запретило библиотекам воинских частей выписывать этот журнал, поскольку его отнесли к антисоветским изданиям, подрывающим боевой дух. Папа смутился, не зная, что отвечать и, прямо скажем, несколько оторопев от таких откровенно противорежимных высказываний. Тогда Некрасов спросил: «Бенцион Лазаревич, вы, как я понимаю, еврей, так?» И папа, сразу наёршившись, твёрдо ответил: «Да, я еврей». «А вам не стыдно, что вы — еврей?» — спросил вдруг Некрасов. «Почему мне должно быть стыдно? Я горжусь тем, что я еврей», — сказал папа. «А вот мне стыдно, что я — русский», — грустно сказал Некрасов.
Некрасов не любил плохо отзываться о людях. Даже если речь шла о какой-нибудь совершенно дрянной личности, он говорил: «Да-а, сложный человек».
В Киёв в гости к Некрасову приехал из Донецка его фронтовой друг, выведенный в «Окопах» под именем разведчика Чумака. Некрасов, по его рассказам, никогда не выпускал Чумака из виду, помог ему после войны поступить в горный техникум. Впоследствии, когда его друг, уже будучи маркшейдером на шахте, по пьянке ввязался в крупную драку и угодил за решётку, Некрасов, пользуясь своим влиянием лауреата Сталинской премии, вызволял его из тюрьмы. Каждый год на День Победы они обменивались поздравлениями. Некрасов считал этот праздник единственным из всех государственных, достойным того, чтобы отмечать. В жизни Чумака звали, если мне не изменяет память, Иваном Фищенко и спиртное он всасывал, как губка. Некрасов захватил его с собой на день рождения к скульптору Валентину Селиберу. Чумак умудрился там, в этом спокойном, трезвом доме набраться до поросячьего визга, как говаривали в Киеве, так, что я впервые воочию увидел состояние, которое определяют выражением «допиться до столбняка». Иван стоял посреди Крещатика, прямой, как доска, не в силах сдвинуться с места, и медленно поворачивался вокруг своей оси. С большим трудом мы с Некрасовым дотащили гостя до Пассажа, где Иван, ввалившись в квартиру, начал шуметь и требовать себе ещё стакан. Домработница Ганя метнулась за шваброй. Ни слова не говоря, Некрасов удалился в свою спальню и через несколько минут, переодевшись, вышел в роскошном махровом халате до пят. Он, молча, сурово посмотрел на Чумака. Тот оробел, явно ошарашенный внушительным видом своего командира, воскликнул «барин», повалился на диван и заснул.
Как-то к Некрасову пришёл писатель Леонид Серпилин, писатель, главный редактор довольно унылого киевского русскоязычного журнала «Радуга». Некрасов числился там на партийном учёте и каждый год, отвечая на запрос парторганизации — какие работы классиков марксизма изучаете, неизменно отвечал: «Энгельс о войне». Серпилина Некрасов знал ещё с военных времён, по-моему, и были они добрыми друзьями. Серпилин посоветовал Некрасову «пойти с повинной» к властям, «признать свои ошибки», тогда, мол, партийное взыскание снимут и опять будут издавать. Некрасов лишь засмеялся в ответ.
— Вика, — сказал Серпилин, — у нас идёт подписная кампания. Ты не дашь нам в номер какой-нибудь короткий рассказ? Тебе же это ничего не стоит.
Некрасов, внезапно ледяным тоном ответил:
— Лёня, ты что, серьёзно думаешь, что я дам тебе хотя бы строчку свою? Да вы же, братцы (он употребил гораздо более крепкое выражение, связанное с естественными отправлениями), занимаетесь кровосмесительством, друг друга печатаете. Твою повесть редактор в «Радянськом письменнике» ставит в план, а ты помещаешь у себя его роман с продолжением.
Серпилин ушёл, не солоно хлебавши.
Квартира Некрасова прослушивалась охранкой. Телефонные разговоры записывались, в этом никто не сомневался, но Некрасов никогда не обращал внимания, мол, пусть гады записывают, за исключением важных случаев, когда упоминавшийся в разговоре человек мог подвергнуться опасности. Однако, он долго не хотел верить, что в его доме есть спрятанные микрофоны. Друзья просили Некрасова соблюдать осторожность не только в телефонных разговорах, но и просто в квартирных. Среди этих друзей были радиоинженеры и они долго ломали голову — где мог быть подсажен микрофонный «жучок»? Наконец, обнаружили — в электрическом счётчике, в коридоре, крохотное приспособление. С помощью лупы прочитали клеймо производителя: «
Made in USA». После этого в доме появилась привезенная из той же Америки писчая дощечка с пластиковой страничкой сверху. На ней писали, сразу стирая.
Некрасову принесли письмо Союзу советских писателей от Аркадия Белинкова, писателя-невозвращенца, ярого противника режима. Уведомляя о своём бегстве, этот критик, автор блестящего исследования о Юрии Тынянове, а впоследствии о Юрии Олеше — «Сдача и гибель советского интеллигента», предлагал бывшим собратьям по перу оставаться «с вашими невиданными достижениями и невидимыми урожаями». Я восхитился саркастическим и одновременно элегантным стилем послания.
Но Некрасову письмо не понравилось. «Ну, хорошо, — сказал он, — а что Белинков предлагает взамен? Какая у него альтернатива?» Некрасов тоже презирал «Софью Власьевну» (кодовое имя Советской Власти), но считал, что народ свыкся с «этой бандой», знает, как её обмануть, как обойти законы, привык выживать при ней. Так что народ относится к советской власти «как к своей жене — притерпелся, немножко любит, немножко боится, а в общем хотелось бы иметь другую». Некрасову претила бескомпромиссность Белинкова, хотя как литератора он его ставил высоко. Во всяком случае, так он говорил при встрече с Иваном Дзюбой, который, помнится, бережно перелистывал, местами цитируя, «Юрия Тынянова» Белинкова (тираж был мизерный, 4 тысячи экземпляров, раздобыть книгу было практически невозможно. Уже в Нью-Йорке я увидел «Юрия Тынянова», скопированного с советского издания и тиражированного стараниями... работников Совета Национальной Безопасности при Белом Доме).
Некрасов никогда не считал денег, тратил без оглядки, по американскому выражению, like no tomorrow — как будто завтра никогда не наступит. Он любил одаривать друзей. В периоды гонений он жил на гонорары из-за рубежа, где его с удовольствием печатали итальянские коммунисты, парижские левые интеллектуалы и американцы — за симпатию к Соединённым Штатам.
Помню, очутившись в Риме сразу после эмиграции в декабре 1973 года, снабжённый Некрасовым адресами и телефонами знакомых и друзей на Западе, я позвонил Рако Натале — редактору какого-то коммунистического журнала. Вооружившись русско-английским словарём (Рако не знал русского, английский — еле-еле, а я ни итальянского, да и вообще никакого другого западного языка, кроме английского, да и то, подобно Рако, сущие азы), я провёл с редактором несколько часов и с превеликими трудностями объяснил ему, что Некрасов лишён средств к существованию и нуждается в помощи. Рако обещал посодействовать и, как мне потом рассказал Некрасов, этот парень, по постановлению ЦК компартии Италии, переиздал «В окопах Сталинграда». В Киев пришёл перевод в инвалютных рублях.
Обычно, получив гонорар, Некрасов немедленно начинал тратить деньги направо и налево на подарки, покупая кому — фантастическую (тогда) электробритву «Филипс», кому — джинсы «Ливайз» (в частности — мне), кому — куртку с широким зиппером («капиталистическая молния», говорил он). Будучи за границей, любил покупать всевозможную сувенирную дребедень, которую потом раздаривал, из дальних странствий возвратясь. Не изменил он своим привычкам и живя на Западе. Он писал нам в Нью-Йорк из Каталонии, где отдыхал в августе 1976 года: «Вообще в смысле покупок, рискуя быть всеми нормальными людьми презираемым — покупаю сплошные ненужности — гербы, кинжалы, пистолеты корсарские, якобы старинные статуэтки и ничего полезного...».
Щедрость его не знала границ. Из скромных своих заработков Некрасов постоянно отсылал друзьям посылки в Союз — книги по искусству, лекарства, одежду. Он никогда не считался с ограничениями своего бюджета.
В основном, конечно, с оказией передавал, ибо по почте посланное имело привычку пропадать без следа по дороге.
Однажды мы смотрели фильм «Когда деревья были большие (или большими)». Там Юрий Никулин играет выпивоху, который приезжает в деревню к родственникам и утром, проснувшись и, мучаясь с похмелья, весьма своеобразно умывается: окунает два пальца в тазик с водой и промывает ими глаза, не касаясь щёк. Некрасов, стеная от смеха: «Это же я!».
Когда советские войска оккупировали Чехословакию в августе 1968 года, Некрасов это событие воспринял как личную трагедию. В день известия о самосожжении в Праге Яна Палаха, в знак протеста против советского вторжения, мы зашли в Центральный универмаг на Крещатике, где Некрасов купил три шёлковые ленты — красную, синюю и белую — цвета чехословацкого флага. Затем пошли на Бессарабский рынок за цветами. Сели в троллейбус 20-го маршрута и поехали на Печерск, где был Парк вечной славы. Некрасов положил цветы с лентами на могилу Неизвестного солдата. На следующий день он снова ездил туда — проверить, лежат ли еще цветы и убедился, что таки да, лежат. Цветы, помнится, исчезли на третий или четвёртый день.
А для меня с оккупацией Чехословакии закончилась работа на Украинском телевидении. В кругу друзей в редакции я сказал, что не могу молчать... Но, как выяснилось, не мог молчать и один из моих коллег. Он тут же донёс по начальству «как советский патриот». Меня выгнали с телевидения.
На фестивале американских фильмов в Киеве показывали «Благослови детей и зверей» Стенли Креймера. Там, помню, был эпизод, когда дети разговаривали о чём-то и один из них сказал: «А у него отец — еврей». «Не люблю евреев», — сказал второй пацан. Публика в громадном зале киевского Дворца спорта обрадованно загоготала, захлопала в ладоши. Некрасова передёрнуло от этого всплеска народного юдофобства. «Вот гады», — сказал Некрасов. Антисемитизм ему был чужд.
Как-то летом 1967 года, вскоре после победы Израиля в Шестидневной войне, один известный киевский литератор с репутацией прогрессивного поместил в «Литературной газете» антиизраильскую статью, даже, можно сказать, с антисемитским душком. Некрасов возмутился. Он позвонил Грише Кипнису, который был собственным корреспондентом «Литературки» в Киеве, и сказал, насколько помню, что он ему руки не подаст за то, что Кипнис, мол, «организовал» эту статью. Кипнис оправдывался тем, что шустрый литератор послал статью в Москву самостоятельно, минуя киевский корпункт «Литтазеты», и он, Кипнис, понятия ни о чём не имел. Самому же прогрессивному литератору Некрасов звонить не стал.
Однажды в конце сентября 1966-го, придя к Бабьему Яру в годовщину расстрела евреев немцами, мы с женой увидели там Некрасова. Вокруг было полно охранки. Некрасова узнали, к нему подходили. Многие киевляне помнили, что Некрасов был первым, кто предложил поставить памятник в Бабьем Яре.
Этот эпизод приводит меня к воспоминанию о Гелии Снегирёве, близком друге Некрасова. То был киевский киношник и писатель, повесть которого «Роди мне трёх сынов» напечатал Твардовский в «Новом Мире». Снегирёв был гулякой и выпивохой, слыл в Киеве плейбоем, но заплатил собственной жизнью (вернее, был сведён в могилу в возрасте 50 лет стараниями гебистов) за публичный протест против режима. Гелия связывала с Некрасовым многолетняя дружба. Снегирёв был одно время «в обойме» — директором Киевской студии кинохроники. Это он, Гелий, отправил съёмочную группу и сам с ней отправился — снимать выступления Некрасова и Ивана Дзюбы в Бабьем Яре в 1966 году, в 25-ю годовщину массового расстрела евреев во время оккупации Киева нацистами. Снегирёва сразу же сняли с номенклатурной должности, перевели в рядовые режиссёры, а отснятую кинооператором Рафаилом Нахмановичем плёнку конфисковали. Когда в начале 1970-х годов Некрасова исключили из творческих союзов, та же участь постигла и Снегирёва, с той лишь разницей, однако, что имени Гелия никто за границей тогда не знал и ему выжить было гораздо труднее. Когда Некрасов уже был в Париже, Гелий опубликовал на Западе открытые письма - президенту США Картеру, Советскому правительству, Брежневу То были отчаянные по смелости выступления. Ни до, ни после ни один из советских диссидентов не отваживался на подобный публичный протест. Гелий призывал Картера не верить мирным заверениям Москвы, поскольку она стремится к мировому господству. Гелий бросил в лицо Правительству СССР: «Ваша конституция — ложь от начала до конца... Ложь и позор — ваша избирательная система, над которой потешается весь народ, ложь и позор — ваш герб, колосья для которого вы импортируете из США». Гелий отказался от советского гражданства, протестуя против колониального положения украинского народа в составе СССР. Своё главное произведение — документальное исследование «Мама моя, мама», о преследовании сталинским режимом украинской интеллигенции, о сфабрикованном охранкой в 1930-м году деле «Спiлки Визволення України» Снегирёв переслал Некрасову, а тот опубликовал его в 11-м номере журнала «Континент».
Снегирёва арестовали осенью 1977 года, обвинили в антисоветской деятельности, а когда он объявил голодовку протеста, подослали к нему врачей, которых сам Снегирёв назвал «фашистами» в своём дневнике. Есть серьёзные подозрения, что эскулапы из КГБ впрыснули Снегирёву сыворотку саркомы.
Парализованный от поясницы вниз, Снегирёв умер от рака в киевской Октябрьской больнице в декабре 1978 года, охраняемый круглосуточно и до самого конца надзирателями с Владимирской, 33. А в августе того года Некрасов готовил спасательную акцию. Он писал нам в Нью-Йорк: «Дорогие ребята! Пересылаю Геляшино письмо. Опущено в Москве, но он в Киеве. Кроме письма, имею полу-«живой» привет. В Вене сейчас евреи, кот.(орые) виделись с Галей (жена Гелия — авт.). И даже договорились, как передать деньги из расчёта 3,5 тыс франков за 1000 руб. Вернётся из Бретани Вол. Максимов; начнём операцию. Просит волны больше не поднимать. Новую рукопись (она у меня есть — обо всех нас) не печатать. Вот так-то...». В письме, пересланном мне Некрасовым, Гелий, в частности, писал: «Ну, а в рассуждении философии Категорий, то убиение и самоубиение — вещи разные и путать их не надо и, как ни верти, но сия ситуация — всё таки само. Не хватило пороху, как у бразильцев в игре с поляками». В данном случае Гелий говорил о моральном самоубийстве — его, тяжело больного, заставили заплатить за лечение вне тюремной камеры: подписать покаянное заявление, где утверждалось, в частности, что Некрасов и Григоренко свели его с праведного пути. Некрасов не сомневался в том, что это заявление, опубликованное в киевских партийных газетах, было состряпано в штаб-квартире КГБ на Владимирской, 33. Он писал в «Новом Русском Слове»: «Ни один мало-мальски честный человек ни на миг не поверит в то, что опубликованное письмо написал сам Снегирёв». В январе 1979 года Некрасов писал мне: «А Геляши нет. Добили. Рак раком, а КГБ КГБ'ом». Некрасов ещё до ареста Снегирёва устроил ему израильский вызов, но Гелий, хоть и предчувствовал, чем может кончиться его протест, писал Некрасову: «Всё, дорогой мой, предрешено. И всё равно — по своей воле я отсюда не убегу... Я всё взвесил и знаю, на что иду. Привет!». Что же до новой рукописи, о которой упоминал Некрасов, то «Роман-Донос» в 2001 году вышел в Киеве в издательстве «Дух i лiтера» («Дух и буква»). В конце 80-х, когда Советский Союз постепенно разваливался, в украинской прессе появились первые выражения симпатии к литератору, уничтоженному режимом. В частности один из бывших коллег Снегирева, Вадим Скуративский, назвавшийся другом Гелия, опубликовал несколько статей о нем, огорченно вздыхал по поводу жестокого обращения властей со Снегиревым, мол, «в глухую ночь» его заставили подписать покаянное заявление. Скуративский удивлялся, как могло дойти до этого, Гелий, мол, был, вроде, таким же, как мы, таким же, как мы все... Читай — он был примерным советским человеком, таким же, как и сам Скуративский. И вовсе не был Снегирев противником режима, его, видимо, оговорили недруги... Когда Надия Свитлычна прочла эти, прямо скажем, дурно пахнущие высказывания «друга» Гелия, она перед микрофоном процитировала замечание Пушкина в его письме Вяземскому: «Толпа в подлости своей радуется унижению высокого, слабости могущего... Она в восхищении: «Он мал, как мы! Он мерзок, как мы» — «Врете, подлецы! Он мерзок, но не так, как вы — иначе!»
Всеволод Ведин, Виктор Некрасов,
Юрий Дулерайн, артист Слава Малгамов, Киев, апрель 1973.
Фотография из книги Юрия Дулерайна «Киевские записки»
Первая квартира Дулерайнов в Квинсе, Нью-Йорк.
Верхний ряд: Наум Коржавин, Вероника Штейн, Галя Некрасова.
Нижний ряд: Некрасов, Ирина, Виктор Дулерайн (сын), 1976.
Фотография из книги Юрия Дулерайна «Киевские записки»
Кинорежиссер Генрих Габай, поэт Наум Коржавин,
Виктор Некрасов, Юрий Дулерайн, Нью-Йорк 1976.
Фотография из книги Юрия Дулерайна «Киевские записки»
С Виктором Некрасовым на митинге
в защиту свободы выезда советских евреев, Нью-Йорк, 1977.
Фотография из книги Юрия Дулерайна «Киевские записки»
Ирина Дулерайн и Виктор Некрасов, Доббс-Ферри, 1978.
Фотография из книги Юрия Дулерайна «Киевские записки»
Некрасовы покинули Киев в сентябре 1974 года. Из деревни под Цюрихом, где они остановились, 14-го сентября писала нам Галя Некрасова: «Встречал нас Саша Галич с женой и Мая Синявская. Едем к дяде в Лозанну... (дней 10-12), а затем в Париж к Синявским и, очевидно, ненадолго в Лондон. Как устроятся наши дела и жизнь дальше — не знаю. На что будем жить — также не знаю. Авось не пропадём. Вика счастливый. Провожали в Киеве нас дети, Гелий, Олег и Лялька (Олег Лапин, инженер, и его жена Людмила Ващенко, книжный редактор, близкие друзья наши, ныне покойные. Уезжая из Киева, мы познакомили с ними Некрасова — авт.)... И всё... Нас все боялись в Киеве, как чумных. Но уехали мы без осложнений. Пенсию за 3 м-ца (нас ведь по приглашению отпустили на 3 м-ца....Паспорт на 5 лет) оставили безработным детям Серебрякову (картина — авт.) продали Жене Евтушенко — и тоже детям. Из Москвы приезжали провожать только Лиля (Лунгина — авт.) и Галя Евтушенко...». Так писала Галя.
Что же до Некрасова, то он был доволен. По его словам, «конечно-же, усраться. От всего. А главное, от самого факта. Всё таки уёб я её, голубушку... Гулял я пару дней тому назад по Шильонскому замку и думал — ведь 8 месяцев тому назад (день в день — 17 янв. 74) сидел я на своей тахте и с грустью смотрел на его изображение в раме над галкиной тахтой, пока Вити (так он называл гебистов, производивших обыск — авт.) шарились в вещах... Или — 8 лет тому назад мы с мамой отдыхали в Комарове, а в Москве судили Синявского и Даниэля. А сейчас мадам Синявская специально приезжает из Парижа в Цюрих, чтобы забрать Джульку (собачку Некрасовых — авт.). А?.. Ну, кончаю! Поехал в Монтрэ, в гости к... Набокову. А? Что скажешь?»
О начале своей новой жизни во Франции Некрасов сообщал нам в Нью-Йорк 17-го октября 1974 года: «Итак — мы в Париже. Уже 2 недели. Сидим, по галкиному выражению — вы ж ее знаете, — на шее у Синявских. Таки сидим, таки на шее... Но они ребята — во! — я окунулся в собственную атмосферу — простую, естественную, русскую, без счетов, без лишних слов. Впрочем — оговорюсь — Мая не прочь и поговорить и подиктаторствовать и Андрей во всём ей подчиняется. Но хуже от этого не становится. Мягкий, тихий, добрый и очень настоящий. Оба настоящие. В доме (3 этажа, винтовые лестницы, ходы-переходы) полный бедлаи (парижский вариант Лунгиных) и всё требует ремонта, но зато старина (дому лет 150) и глицинии, и бассейн с золотыми рыбками ну и т. д. Меня всё это устраивает... До поры, до времени, конечно. Стану на ноги, ну и тогда.
Как происходит становление? Для начала — получили французские «carte de sejour» на 1 год — это внутренние паспорта для иностранцев. Второе — заимел литературного агента, который будет «вести» все мои лит. — издат. дела. Третье — жду свои, как здесь говорят, манускрипты. Привёз их Татищев (культатташе франц. посольства в Москве), но ещё не успел распаковать ящики. Получу их — начну что-то доделывать в «Городских прогулках». А пока — суета. То мы к кому-то, то к нам кто-то. Парижа по-настоящему ещё не видели. Вот приехала на несколько дней жена Белинкова и мы с Галкой пойдём малость с ней пошататься. К тебе просьба — позвони Р(оману) Гулю и попроси выслать мне «(Новое) Рус. Слово» на Синявский адрес. Вот пока всё. Хочу видеть! Хочу потрепаться!...»
К этому стоит добавить, что Роман Гуль, редактор нью-йор-кского старейшего, пожалуй, русскоязычного «Нового журнала» тут же заявил мне, что он, мол, уже устал, собирается на покой и хотел бы передать журнал Некрасову, если бы тот согласился его взять. Некрасов отказался.
Приезд друзей для него всегда был праздником. Но такие события случались не часто. Он писал мне летом 1976 года: «Из Союза письма всё реже и реже. Три месяца пробыла в Париже Лилька Лунгина. Натрепались, нашлялись до «несхочу». С одной стороны, Некрасов говорил, что всегда будет благодарен советской власти за то, что она дала ему возможность остаток жизни провести на свободе, в Париже и объездить полмира. Но с другой стороны, он остро ощущал нехватку друзей, читателей, поклонников, которые окружали его в Киеве и Москве. Особенно ему не хватало читателей. Его, конечно, печатали на русском — в Германии, Великобритании, Соединенных Штатах, в Канаде, но не дома, куда его книги доходили из-за рубежа подпольно, в единичных экземплярах... Впрочем, это не означает, что Некрасов был подвержен приступам ностальгии. Вовсе нет, и сам он говорил, что скучает по друзьям, оставшимся там, но не по стране, не по Киеву, не по Москве. «О Киеве? — спрашивал он риторически, и отвечал, — никакой ностальгии. Е-ал я все эти каштаны и липы!..»
Некрасов с большой неохотой читал рукописи, но ему их во множестве присылали на отзыв, поскольку в течение первых нескольких лет жизни во Франции он был платным консультантом по русской литературе издательства Галлимар. В конце 70-х годов я переслал ему из Нью-Йорка рукопись романа «Двор» Аркадия Львова. Было это так. Автор вывез своё детище из Одессы в виде микрофильма, выдолбив тайник в сапожной щётке. Впрочем, я повторяюсь. Аркадий пришёл на Радио Свобода, где я тогда работал в украинской редакции нью-йоркского центра и попросил помочь с распечаткой микрофильма. Администрация наша не разрешала использовать копировальную машину вне служебных надобностей. Поэтому я стоял «на стрёме», пока Львов делал копии — сотни страниц. Я решил отправить роман в Париж, но сам не прочитал, поскольку спешил. Кроме того, я подумал, что наш классик сам прочитает и оценит. Он, действительно, оценил. Некрасов рекомендовал рукопись к изданию. С его, как теперь говорят, подачи, главу из «Двора» напечатал Владимир Максимов в журнале «Континент». Максимов был там главным редактором, а Некрасов, до их размолвки, заместителем. В конце концов, «Двор» напечатали в переводе на французский в одном из дочерних издательств Галлимара и книга стала бестселлером во Франции, получила великолепную прессу. Критики сравнивали этот роман с «Будденброками» Томаса Манна. Разошлось 10 тысяч экземпляров, что для Франции считалось массовым тиражом. «Двор» переводили на другие европейские языки. Потом он появился в переводе на английский и у нас в Нью-Йорке, в издательстве Даблдей. Как мне рассказал сам Львов, редактора Даблдей активно пытался отговорить от издания «Двора» Иосиф Бродский, тогдашний консультант издательства, но его не послушали. Мне не удалось выяснить причину неприязни поэта, Бог ему судья, но по моему скромному мнению «Двор» — выдающийся роман. Литература, и не только русскоязычная, может гордиться этой книгой.
Когда Некрасов в очередной раз прилетел в Америку, куда его часто приглашали на всевозможные славистические симпозиумы и писательские конференции, я сказал, как повезло Львову, что Некрасову понравился «Двор». Некрасов удивлённо поднял брови. Оказалось, он и не думал раскрывать рукопись незнакомого автора, он сказал, что вообще не любит читать рукописи, но решил, что раз я прислал, значит, всё «кошер» и положился на мое мнение. Почему он так решил, осталось для меня загадкой: ни до, ни после этого случая он не спрашивал моего мнения о каких бы то ни было рукописях.
С Максимовым у Некрасова были, скажем так, непростые отношения. Они поначалу были друзьями. Максимов дал Некрасову постоянный, хотя и не Бог весть какой, заработок в «Континенте». Он писал мне в конце сентября 1975 года: «О «Континенте». Синявский ушёл из редколлегии, но не ушёл как автор и с Максимовым: у него по-прежнему отношения прекрасные. Моё «замство» ни в какой степени не связано с этим уходом. Просто я увидел, что Максимову ОДНОМУ (а он делал фактически всё — один) очень трудно, не с кем посоветоваться, дать прочесть рукопись — вот я и решился на этот шаг, за который получаю 1500 марок (около 2700 fr.) с обещанием увеличить до 2000 марок. Это не ахти как много, но всё-таки будет что-то стабильное». Эта идиллия с Синявским длилась четыре года. Вот что писал Некрасов 17 октября 1979 года, возвратившись домой после отдыха на юге Франции: «Вернулся в Париж и сразу окунулся в кипящее море говна. Схватка не на жизнь, а на смерть — «Континент» — «Синтаксис». К Машке (жене Синявского — авт.), увы, присоединится Эткинд, Копелев и Шрагин. Максимов лютует...
Жах!
А я, значит, собираюсь в декабре на Гавайи. Какая-то писательская конференция... Задержаться бы на обратном пути у вас. Рейс то ли через Лос-Анджелес, то ли через Сан-Франциско... Мозгуй, как сделать поинтереснее...».
Начало сотрудничества с «Континентом» было вполне безоблачным. Некрасов там с удовольствием печатался. Он писал в январе 1975 года, меньше чем через полгода после переезда во Францию: «Жизнь наша прекрасна. Даже более того. Отдельный дом, чудо-городишко, комфорт, тишина, покой. Никто не морочит бейцы — даже по телефону. Дом этот в полное наше (до лета) владение предоставила нам милейшая французская (русского происхождения) писательница. Вот и нежимся, а я наконец-то принялся за окончание, доделки, переделки своих «Прогулок». До предполагаемой поездки в Англию (университеты, 3 недели, конец февраля) думаю закончить и, если удастся, перепечатать и сдать в «Senie», изд-во, которое издавало в своё время «Киру». А русский вариант, очевидно, в «Континент» (кстати, что вы о нём скажете?). Тогда и авансик получу.» И немного позднее: «Кончил работу — «Записки зеваки». 170 стр. На машинке. Перепечатывает Анжела (тогда, по мужу — Крюба, наша общая близкая приятельница, ещё по Киеву — авт.). 20-го отдаю в изд-во... Выполнил план с превышением. Поставил срок 2 мес, сделал за 1,1/2. Русский текст отдам в «Континент» — надо поддержать, нужна проза. Моя! В Союзе (со слов В. Высоцкого — он здесь) журнал принят. 2-й номер лучше, мол, первого. Сделаем 3-й и 4-й ещё лучше.
С гонорарами у него, как, впрочем, у почти каждого писателя, были частые проблемы.
«Пока что с деньгами более или менее нормально, — писал он зимой 1975 года, — кое-что получил за переизданные недавно «Окопы» (5-е издание, а за первые четыре — 30 тыс. фр. — они, гады, заплатили какому-то коммунистическому агентству, которое передало деньги, мол, «Межкниге», а мне — х...й! Есть у меня лит. агент (чудный, ленивый парень) и адвокатша — она собирается затеять тяжбу, но кроме рекламы она, конечно, ничего не даст. Кроме того, ленивый мой малый собирается что-то оттянуть с 30-и западных издательств, которые издавали мои книги. С 35-и социалистических хер возьмёшь. Вот такие-то дела. Кое-что подрабатываю на вашей «Свободе» — слушаю и оцениваю передачи. Не без удовольствия узнал как-то и твой хамский голосок...».
Некрасов принял сторону Максимова, когда возник конфликт с Андреем Синявским, отчасти в связи с тем, что Синявский писал в своём новом журнале «Синтаксис». Однако, впоследствии и Некрасов не поладил с Максимовым, так что в конечном счёте друзья разошлись. Некрасову, по его словам, претил выспренний и зачастую бескомпромиссно-категоричный тон максимовских писаний, на страницах «Континента» и вне его, и он своего мнения не скрывал («У Володи ухватки секретаря обкома», — говорил Некрасов). О Максимове он вспоминал даже в контексте своего чтения: «Читаю, читаю, читаю... Всё — Набокова, Владимова, мемуары и даже «Герой нашего времени» и «Дубровского» с прочими «Пиковыми дамами». А сейчас взялся за своё детство — «Маленький лорд Фаунтлерой». После Максимова даже какой-то глоток...». Разрыв Некрасова с Максимовым, впрочем, произошёл гораздо позднее ссоры Максимова с Синявским. О подробностях я не допытывался. Некрасов холодно относился к Солженицыну (мягко говоря). Причин было несколько. Во-первых, Солженицын не пил. Причём не только сам был трезвенником, но и Некрасова настоятельно уговаривал не пить. Некрасов и не думал прислушиваться к таким советам. У него в коридоре киевской ещё квартиры был, что называется, для хохмы, повешен плакат с лозунгом: «Главное — не пей!» То была цитата из итальянских записок Некрасова «Первое знакомство». Так ему советовали перед поездкой.
Вторая причина была та, что Некрасов недолюбливал людей, которые слишком серьёзно относятся к собственной персоне, лишённые того, что американцы называют self-deprecating humor, то-есть способности к самоиронии. Некрасов посмеивался над претензиями Солженицына на роль пророка. Он, между прочим, писал мне в марте 1979 года о своей лекционной поездке по Скандинавии, «на пароходе из Стокгольма, с остановкой в Хельсинки на 8 часов. За это время успел провести пресс-конференцию (напечатали всё, что говорил), пройтись по городу, посетить книжный магазин (в русском отделе рядышком Исаич с Ильичом!)...». Некрасова потешала манера Солженицына одеваться и причёсываться то ли под Достоевского, то ли под Толстого. И он был неприятно поражён, когда прочитал в мемуарах Солженицына недобрые, осуждающие высказывания о покойном Твардовском, которого Некрасов любил. К тому, же, он считал мемуариста, знаменитого писателя, неблагодарным человеком, поскольку Твардовский много сделал для того, чтобы Солженицын стал знаменитым писателем.
Может быть, именно поэтому книгу «Бодался телёнок с дубом» Некрасов назвал «Свинья под дубом».
Ну, и он рассказал мне совсем уж из ряда вон выходящий эпизод, когда Солженицын жил ещё в Швейцарии. Его жена, Наталья Светлова, позвонила Максимову в Париж. Максимов как редактор «Континента» ввёл Солженицына в редколлегию. Максимов передал Некрасову этот разговор. Светлова говорила под диктовку мужа, поскольку «Исаич», по словам Максимова, дышал в параллельную телефонную трубку. Привожу буквально, как запомнил, рассказ Некрасова. «Володя, — сказала Светлова Максимову, — ты чего это там в «Континенте» себя ЖИДАМИ окружил?». Максимов не нашёлся, что ответить. Он был потрясён. В редколлегию журнала входили тогда Александр Галич, Наум Коржавин, Людек Пахман, Ежи Гедройц, ответственным секретарём был Игорь Голомшток. Были там также Андрей Сахаров, Андрей Синявский, Эжен Ионеско, архиепископ Иоанн Сан-Францисский, Милован Джилас, Роберт Конквест, другие знаменитые имена. Несколько позднее Солженицын из «Континента» вышел. «Ты только подумай, — сказал Некрасов, — ведь Светлова сама еврейка, Солженицын её лично выкрестил перед тем, как жениться, такое он поставил условие». Однако, Некрасов считал, что Бог всё-таки покарал Солженицына еврейской тёщей, которая была домоправительницей в вермонтском поместье.
В свои приезды в Америку Некрасов часто останавливался в нашем доме в деревне Доббс-Ферри в 30 милях на север от Нью-Йорка. Случалось, он изрядно «брал на грудь», как говорили в Киеве, Ирина, моя жена, перед его приездом, зная эту слабость Некрасова, прятала всё спиртное в доме. Но он, ничего не обнаружив, мог и флакон одеколона принять... Однажды ночью, услышав подозрительный шум в подвале, я взял свой «Смит-энд-Вессон» 38-го калибра, решив, что в дом забрались воры. Оказалось, это Некрасов спустился туда в поисках выпивки. Ирина налила ему («в последний раз», сказала она) и наутро начала постепенно выводить его «из штопора».
Нужно сказать, что вообще было два Некрасовых: один — трезвый: великолепный собеседник, непревзойдённый рассказчик, настоящий джентльмен, эрудит, который, по своей деликатности, никогда не давал собеседнику почувствовать широту своих познаний, остряк, что называется — душа общества... Он говорил, что хоть как его ругал Хрущев, но встретились они лишь однажды, да и то — не лицом к лицу. Это было, если я правильно помню его рассказ, осенью 1962 года на совещании на Ленинских горах в Москве, где Хрущёв давал идейные направлящие творческой интеллигенции. В перерыве, вспоминал Некрасов, он зашёл в туалет «сменить воду в аквариуме», по его выражению. И вот, стоя перед высоким, европейского типа, писсуаром, он о чём-то задумался. Внезапно кто-то тронул Некрасова за плечо. Он обернулся и увидел, что толкал его телохранитель, а в затылок Некрасову смотрит Хрущёв. У Некрасова пропала охота и он отошёл в сторону.
Моей жене, когда она подала на обед жаркое из куриных крылышек, он сказал: «Ирка, ну, не корми меня этими подмышками, дай гречневой каши с котлетой».
И бывал, случалось иногда, увы, другой Некрасов. Запредельно напившись, он мог превратиться в беспардонного грубияна, совершенно себя не контролировавшего. Он мог, например, приехав из Манхеттена в наше тишайшее село посреди ночи на такси, орать на всю улицу: «Юрка, так-твою-растак, открой дверь!» Но утром он и слышать не хотел о том, что произошло накануне.
Придя в себя, он садился в кресло в нашем саду и у него начинался новый запой, на сей раз книжный. Он несколько дней подряд читал толстенную книгу мемуаров генерала Петра Григорьевича Григоренко, одного из основателей правозащитного движения в Советском Союзе, и после позвонил ему — поздравить.
Григоренко, лишённый советского гражданства после приезда в Америку, жил в Нью-Йорке, в районе Квинс, где ему сняли квартиру крымские татары, благодарные за его выступления в защиту прав депортированного Сталиным народа.
Некрасов считал Григоренко серьёзным литературным талантом. Он писал нам потом, уже из Парижа, 25 мая 1982 года: «С теплотой и — нежностью вспоминаю своё тихое, безмятежное пребывание у вас. Кресло, лежак под сенью чего-то зелёного, Петра Григорьевича, вернувшего меня к нормальной жизни. Надеюсь, Юрка, ты у него побывал...».
Хвалил он также писания Эдуарда Лимонова. «Знаешь ли ты Э. Лимонова? Что за фрукт? — спрашивал Некрасов в письме от 15 марта 1979 года. — Нужно признаться, всех ошарашил своим opus'oм в «Ковчеге» № 3. Даже меня, ко всему привыкшего...».
А потом, при встрече, сказал, что у Лимонова «крепкая проза», но талант достался скандалисту и босяку.
Некрасов высоко ценил талант Сергея Довлатова. Он радовался популярности Сережи у американской творческой интеллигенции, когда узнал, что журнал «The New Yorker», с его репутацией одного из интеллектуальных законодателей литературной Америки, печатал Довлатова чаще, чем Набокова, Хемингуэя или Курта Воннегута. Впрочем, сам Сергей жаловался Некрасову на слабое знание английского, что лишало его возможности рекламировать свои книги в телевизионных и радиоинтервью, встречаться с читателями в книжных лавках и библиотеках. А без надлежащей рекламы, promotion, книги у нас продаются слабо, ходовым товаром не становятся. Так что, Довлатов больше зарабатывал выступлениями по Радио Свобода. Некрасов же, со своей стороны, жаловался на слабое знание французского — по той же причине.
Я его пытался утешить тем, что в Америке по пальцам можно перечесть серьёзных писателей, которые могут себе позволить заниматься одной лишь изящной словесностью. Мало кто здесь живёт чисто литературным трудом, разве что авторы популярных детективных историй или скандальных разоблачительных биографий. Даже такой титан, как Сол Беллоу, которого считают самым выдающимся прозаиком Америки, получив Нобелевскую премию, ещё долгие годы продолжал преподавать в Чикагском университете. Да и Иосиф Бродский не оставил свое профессорское место в Нью-йоркском университете, получив Нобеля.
Под Новый 1983 год пришло от Некрасова письмо с фотографией, чёрно-белой. На снимке наш фронтовой капитан — в генеральськой форме, в фуражке с позументами и со звездой Героя на груди. Он любил такие розыгрыши. Некрасов писал:
«Захотелось вдруг, чтоб у вас висел где-нибудь, на видном месте, этот Герой Советского Союза. Вот такому бы генералу дать править страной. Все бы спились! А?
Есть планы этим летом побывать в ваших краях. Аксёнов придумал. Уже звонили. В Вермонте, в лесу какие-то русские курсы «не бей лежачих». С 20 июня по 5 августа. Денег не ахти-сколько и дорогу не оплачивают, но еда и кров обеспечены. Конечно-же, соблазнился...
Уехали Лунгины и стало пусто. Очень они как-то за три месяца расцвели и растаяли здесь. Ездили с нами на Юг. И здесь шлялись по всем кафе и трепались до обалдения. В отличие от тебя — американского good fellow — я без русских (советских!) не могу. Всегда кто-нибудь есть (Булат, Кваша, последний Андрей Возн.) Но Симка с Лилькой очень уж свои. Возвращались домой подавленные... — не хотим туда! — и, вот, уехали и как в прорву... За сим обнимаю, поздравляю с наступающим и желаю свидеться!»
Из другого письма: «Не хватает всё-таки «советских». Но и не все годятся. Уезжающие обратно — всё-таки не то. Был здесь и Марлен (Хуциев — авт.), и Миша Казаков, и Ю. Любимов, и даже Евтушенко — но все они, в общем, по-разному, но всё же малость перепуганные или запуганные, суетливые, усталые, задёрганные.
Однажды, в 1983 году, мне позвонили по поручению «Нью-Йорк Тайме Мегезин»: не будет ли возражать мистер Некрасов, если журнал напечатает главу из его новой книги «Саперлипопет», где писатель рассказывает о своей встрече со Сталиным? Ведь это же историческое событие, не отражённое до сих пор ни в каких документах.
Я связался с Некрасовым и передал ему соблазнительное предложение «Нью-Йорк Тайме Мегезин». Некрасов сперва отнекивался, что было на него непохоже, а потом прямо сказал, нельзя, не могу на это пойти, хотя знаю, что гонорары у них там сказочные, а лишние доллары не помешали бы. И сознался, что встречи со Сталиным никогда не было, это всё плод авторского воображения.
Он вообще любил в путевые записки и воспоминания вставлять, вводить выдуманные встречи — то с барменом русского происхождения в каком-то южноазиатском городе, то с моряком-ветераном войны в нью-йоркском баре. В рассказе «Король в Нью-Йорке», совершенно блистательной вещи, конфискованной в начале 70-х годов киевской охранкой, и, возможно, утерянной, Некрасов описывает во всех подробностях вымышленную встречу в Нью-Йорке Косыгина и Керенского, двух державных стариков, внешне похожих друг на друга как близнецы, подробно рассказывает, как удалось Косыгину, найдя адрес Керенского, оторваться от охраны во время визита в США в 1967 году, как вёл себя Громыко за столом, громко отрыгивая — благо, можно не соблюдать приличий, когда вокруг все свои... Всё это было вымыслом, игрой авторского воображения, но Некрасов сделал это так убедительно, так правдоподобно, что его вымыслу веришь. Такой была и встреча со Сталиным, с подробностями, точными до мелочей, в мемуарной повести (назовём её так, а можно и — мемуарами в сослагательном наклонении) «Саперлипопет». Вот так мастерство писателя сбило с толку редакторов воскресного приложения к «Нью-Йорк Тайме».
В 1970-х и в начале 1980-х годов Некрасов сотрудничал в нью-йоркской газете «Новое Русское Cлово», издателем и главным редактором которой был Андрей Седых, он же Яков Моисеевич Цвибак, писатель, бывший во время оно литературным секретарем Ивана Бунина. Я был в НРС комментатором, подружился с боссом и еженедельно помещал в его газете международное обозрение. Седых, несмотря на преклонный возраст, — он родился в 1902 году — оставался деятельным журналистом. Как-то раз, войдя в его кабинет и указав на канцелярский шкаф у редакторского стола, я сказал: «Полковник, в моём офисе на «Свободе» точно такой file cabinet стоит и там всегда коньяк для гостей. Надеюсь, и у вас так же заведено?» Седых отвечал, что ежели я решил присвоить ему воинское звание, то он уж, во всяком случае, не меньше, чем на генерала тянет, после чего выдвинул ящик — и точно: там была початая бутылка французского коньяка. Он налил мне маленькую рюмочку, прижимистый был старик. И тут я увидел у него на столе гонорарную ведомость, где стояло имя Некрасова, и возмутился, притворно, конечно: «Полковник, как же вам не стыдно платить Некрасову 35 долларов за статью?» — «А что, — удивился Седых, — это для вас я делаю исключение (он мне платил по 75 долларов за комментарий), а Некрасов — что ж, он у меня не один такой. Я, вон, и Максимову выписываю по 35 и ничего, он не обижается». Я сказал, что их нельзя сравнивать, поскольку у Некрасова имя — в литературе, а у Владимира Максимова — лишь в диссидентском списке, ибо, как мне кажется, было бы явным преувеличением считать его писания литературой. Я предложил редактору урезать мой гонорар с тем, чтобы платить Некрасову 75 долларов, ведь я и без того хорошо зарабатываю, так что газетный гонорар мне погоды не сделает. Седых согласился поднять Некрасову оплату до 75 долларов. Правда, и мои деньги оставил на прежнем уровне.
Но, конечно, на жизнь Некрасов зарабатывал не столько газетными публикациями и книгами, сколько выступлениями на Радио Свобода, причём, как по-русски, так и по-украински. Я тогда был шефом нью-йоркского отдела Украинской редакции и предложил Некрасову, в один из его приездов, постоянное время в нашей программе с тем, чтобы он был комментатором, что называется, at large, то-есть без заданных тем, просто говори о чём хочется. Некрасов без колебаний согласился. Мы тут же сели с ним в студии и записали разговор о нашем родном Киеве, о том, как этот красавец-город был изуродован Щербицким, тогдашним партийным гауляйтером Украины. Говорили мы и о видных украинских литераторах, которых Некрасов лично знал и многих презирал за то, что они были «подручными партии», отдавая, в то же время должное таланту некоторых из них, например, Тычины или Рыльского. Интервью вышло минут на 20. Некрасов, хотелось бы подчеркнуть, хорошо владел украинским, в противном случае его у нас просто не подпустили бы к микрофону. Тогдашний директор Украинской службы Мыкола (Ник) Герус был не только профессиональным журналистом, выпускником Нью-йоркского университета, но и превосходным чтецом, в молодости — актёром любительского украинского театра в Нью-Йорке и у него было, как у нас говорят, bat's year, «ухо летучей мыши» на малейшие промахи в произношении или ударении. После первых проб Некрасов записывался уже постоянно сам в парижской студии у Семёна Мирского. Платили Виктору Платоновичу по специальной шкале (для «звёзд») — 500 франков за десятиминутную запись. Мне неизвестна дальнейшая судьба этих лент. Какое-то время они хранились в архиве, но что потом с ними стало — не знаю. В отличие от записей Александра Галича, которые сохранил, собрал в книгу и впоследствии издал Юлик Панич, бывший советский киноактер, тогдашний глава русского дикторского цеха в Мюнхене, записи Некрасова навряд ли остались в его досье. Вот уж где мог бы пригодиться пресловутый лубянский гриф «Хранить вечно»... Жаль будет, если сохранились выступления знаменитого писателя лишь в памяти слушателей.
Нью-Йорк, 2013—2015
Фотографии из книги Юрия Дулерайна
«Киевские записки»
С Семеном (Славиком) Глузманом
на Бродвее у дверей «Свободы», Нью-Йорк, 1987
Юрий Дулерайн, Нью-Йорк
Скульптор Валентин Селибер у созданной
им мемориальной доски на доме, где жил Виктор Некрасов
Олег Лапин, Сергей Бауэр (брат Ирины Дулерайн),
Валентин Селибер, Киев, 1993
Юрий Дулерайн «Выключите вашего Высоцкого!»
Письма В. П. Некрасова И.М. и Ю. Б. Дулерайнам (1974—1982)