Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове
Ананий Рохлин
Писатель и время
(О жизни и творчестве лидера «Литературы «лейтенантов»)
«В самых адских котлах побывал...». Сборник повестей и рассказов, воспоминаний и писем. — М. : Молодая гвардия, 1991, с. 359—393
<...> Автору этих воспоминаний довелось на протяжении четверти века тесно общаться с Виктором Некрасовым. Мы познакомились в 1930 году, на первом курсе Киевского строительного института. Он оказался студентом архитектурного, я — инженерно-конструкторского факультета. Вскоре, мы стали приятелями. Я нанимал угол в коммунальной квартире, он жил в своей семье, и я часто бывал в квартире Некрасовых, на пятом этаже дома № 24 по Кузнечной (теперь ул. Горького).
В моем представлении, решающее влияние на Виктора оказала семья. Его бабушку, мать и тетку я знал не понаслышке, и сейчас, почти через шестьдесят лет, они видятся мне как живые, с неповторимыми их обликами и характерами.
«Самый добрый человек, которого я знал за всю свою жизнь...» — так писал Виктор о своей бабушке, Алине Антоновне Мотовиловой. С тонким, сохранившим следы былой красоты лицом, она привлекала к себе каким-то внутренним светом, скромностью, благородством, умением держаться в тени. Ее уважали и ценили все, соприкасавшиеся с ней, близкие же относились к ней с особой нежностью и любовью.
Она вела все хозяйство семьи. Много раз я видел ее после трудового дня сидящей в глубоком кресле-качалке, вслушивающейся в наши беседы. Подвижная и трудолюбивая, она, пока ей позволяли силы, налаживала скромный семейный быт. Происходила Алина Антоновна из дворянской семьи, но у нее никто никогда не замечал ни высокомерия, ни изнеженности, ни капризности. Она ушла из жизни в глубокой старости, так и не дождавшись возвращения, с фронта любимого внука. Хорошо помню нарисованный Викой — так звали Виктора в семье, а также многие друзья — карандашный портрет, прекрасно передававший тонкие черты бабушкиного лица.
|
Ананий Рохлин, Киев, 1 декабря 1988 г. |
Мать Виктора, Зинаида Николаевна, десятки лет работала врачом-фтизиатром в киевской больнице железнодорожников. Облик ее изображен в «Окопах» (так автор называл повесть «В окопах Сталинграда»). Герой книги, лейтенант Керженцев, вспоминает свою мать: «Неужели я никогда ее не увижу? Маленькую, подвижную, в золотом пенсне и с крохотной, как черничная ягодка, бородавкой на носу?» Как о ней позже писал Виктор: «...веселая, доброжелательная, любящая концерты, театры, путешествия, прогулки...» — мать была непосредственной и необыкновенно живой. Помнится, как однажды она с большим комизмом и сходством изображала кривобокую походку общей знакомой. Как-то, уже в 40-х годах, я приобрел легкую капроновую шляпу, и вся группа друзей, собравшихся в нашем дворе, стала поочередно примерять обновку. К молодежи присоединилась тут же и Зинаида Николаевна. Фото ее в этой шляпе хранится у меня до сих пор. Кстати, на нем хорошо видна и ватка под дужкой пенсне, о которой Виктор рассказал в «Окопах», приписав эту деталь квартирной хозяйке Керженцева: «На макушке у Марьи Кузьминичны седой узелочек, очки на переносице обмотаны ваткой». В уже преклонном возрасте, после получения сыном Сталинской премии, когда материальное положение семьи улучшилось и необходимости в ее службе не было, она продолжала лечить больных.
Виктор был ее младшим сыном. Старший, Николай, в детстве утонул во время купанья
*. И Виктор относился к матери с особой, волнующей нежностью. Вместе с ней он посещал концерты симфонической и фортепьянной музыки, театральные и оперные спектакли, хотя сам оперы не любил. Присущие ей условности были для него неприемлемы. Как-то, побывав на постановке «Чио-Чио-сан», он заметил, что, когда героиня с трудом вынесла на сцену крупного мальчонку и поведала публике о своем несчастном младенце, ему, слушателю, стало не по себе.
Желания матери были для Виктора законом. Надо было видеть, как он в приобретенной сразу после получения премии громоздкой енотовой шубе нараспашку, с настежь раскрытым воротом ковбойки (галстуков он не терпел и, как правило, не носил), вел под руку по заснеженным тротуарам на прогулку закутанную в шерстяной платок поверх фетровой шляпки Зинаиду Николаевну. Сколько в нем было внимания, бережности, тепла!
_______________________
* Видимо, версия гибели Николая, которая сообщалась знакомым (В. Потресов).
Третьим членом семьи была сестра матери — Софья Николаевна Мотовилова. Она работала книговедом в одной из крупных библиотек, в прошлом дружила с Надеждой Константиновной Крупской. Близкие отношения с семьей Ульяновых сложились до революции, во время пребывания Некрасовых в Швейцарии. В воспоминаниях знакомых Виктора можно прочесть о том, что Владимир Ильич якобы держал маленького Вику на коленях. Признаться, за долгую дружбу с Виктором мне ни разу не довелось слышать об этом. Позже в своих воспоминаниях Софья Николаевна рассказала, что появление в их семье В. И. Ленина было мимолетным и носило исключительно деловой характер. Виктор же сообщал лишь о близости его родных к Луначарским и ни о каких «нежностях» со стороны Анатолия Васильевича не упоминал. В памяти Вики сбереглись только эпизоды его потасовок с Тотошкой (Толей) Луначарским да сохранилась подаренная автором брошюра «Об антисемитизме», из которой Некрасов выписал в свою книжку очерков одну лишь фразу: «Антисемитизм — это самая выгодная маска, которую может надеть на себя контрреволюционер...»
В отличие от приветливой, открытой сестры Софья Николаевна была, по словам Виктора, «властной и деспотичной». Однако суждение это не исчерпывает всех сторон ее неординарного характера. Частично он раскрылся в ее воспоминаниях, опубликованных в «Новом мире» в 1963 году. Но были эпизоды, не нашедшие там места. Расскажу об одном из них. <...>
На первом всеукраинском совещании библиографов, проходившем в июне 1930 года, его ученые организаторы, считавшие себя непогрешимыми марксистами, «утюжили» своих недавних учителей и коллег, относя их к «либералам» и «реакционерам». Участвовавшая на совещании Софья Николаевна, взяв слово, с возмущением заметила: «Слушая сегодня выступления, я вижу, что нападали на тех, которые уже обезоружены, у которых уже снесены головы, на тех, которых здесь нет». А одному — из «прокуроров» она с сарказмом напомнила, о том, что он не только в недавнее время безмолвствовал, зная о «вредоносной деятельности псевдомарксистов», но и был «почтительным секретарем, и почтительным учеником» ныне осуждаемого им ученого. <...>
А в 1933 году она отправилась в Москву, к Надежде Константиновне Крупской, с просьбой о защите уволенных из академической библиотеки опытнейших библиографов... <...>
Однажды, когда я на замечание Софьи Николаевны о том, что наши газеты повторяют друг друга, сказал, что в государстве диктатуры пролетариата такая унификация прессы, видимо, правомерна, она одарила меня полным презрения, испепеляющим взглядом. Позже Виктор тихо заметил: «Кремень тетка, не так ли?!»
Софья Николаевна отлично владела французским, была обладательницей первопечатных изданий «Энциклопедии» Дидро и Д'Аламбера, «Орлеанской девственницы» Вольтера, долгие годы вела дневник, записывая в нем не только свои наблюдения и размышления, но и рыночные цены. Виктор с почтением относился к ее дневникам и не раз говаривал, что лет этак через сто они могут оказать бесценную помощь историкам и социологам. Но вся библиотека Софьи Николаевны пропала в период фашистской оккупации.
А в центре семейного «разностороннего треугольника» находился студент архфака Виктор. В нем как бы слились доброта бабушки, живость, непосредственность и хлебосольство матери, твердость, прямота, порядочность и смелость тетки и бесконечное доброжелательство, гостеприимство к дружелюбие всей этой семьи. В голодную зиму и весну 1932/33 года я и Виктор получали по 150 граммов хлеба в день. В ту тяжелую пору я изредка бывал у Некрасовых. И, когда бы я ни пришел, здесь со мной всегда делились тарелкой горячего супа и ломтиком хлеба: подкормить Викиного товарища по институту было для Некрасовых законом.
Запомнился мне и такой забавный эпизод. Влюбившись по уши в студентку, я пригласил ее на спектакль гастролировавшей в Киеве ленинградской оперетты. Но туфли мои «просили каши» и явно не годились для похода в театр. За помощью я обратился, конечно же, к Вике. Здесь я встретил мгновенный отклик, получив на вечер пару новехоньких, ослепительно коричневых туфель. Как потом выяснилось, Виктор одолжил их тоже для аналогичной цели у более экипированного товарища, по курсу...
Шли годы первой пятилетки. Преподавателями у нас были опытнейшие инженеры и известные архитекторы. Среди них — с симпатией относившийся к конструктивизму профессор Ипполит Владиславович Моргилевский. До сих пор помню его вдохновенные лекции по истории архитектуры, горячие выступления: против украшательства в зодчестве. «Паровоз не нуждается в намалеванных на нем цветочках, так и здание в пришлепнутых к его стенам бездействующим пилястрам...» Но, поддерживая набравший в те годы силу утилитаризм, он же говорил: «Само время отвергло нападки Мопассана на Эйфелеву башню, без которой нельзя себе представить современного Парижа...» — хотя всем понятно, что это инженерное сооружение выполняет чисто художественные функции. И. В. Моргилевский не замыкался на левых течениях в зодчестве, любил и внушал нам любовь к классике, стал основоположником науки об архитектуре Киевской Руси. А среди наших преподавателей-инженеров были выдающиеся специалисты, ученики и соратники Евгения Оскаровича Патона и Степана Прокофьевича Тимошенко, крупнейшего ученого в области строительной механики и теории упругости.
Без преувеличения скажу, что студенчество было в гуще политической жизни страны. Борьба с «уклонами» велась не только в политике, но и в эстетике, в том числе в теории и практике архитектуры. Дискуссии эти, носившие непримиримый характер, захватывали и нас. При этом отрицали не только «архаистов» — представителей классического направления, таких известных зодчих, как Жолтовский, Щуко, Фомин и др., но и причисленных к формалистам Мельникова, Леонидова и их последователей. На перевале 20—30-х годов только дружная группа конструктивистов отвечала вкусу заказчиков. Работы Весниных, Голосова, Гинзбурга, авторов дома Госпрома в Харькове Серафимова, Дмитриева и др., а также первые значительные работы Ле Корбюзье буквально гипнотизировали стремившуюся к новым формам молодежь. Среди околдованных этой новью оказался к Виктор Некрасов. Он сразу примкнул к конструктивистам и пронес через всю жизнь любовь к архитектурному авангарду. Возводившиеся в те годы в Киеве жилые дома в массе своей не нравились Некрасову. На одном из собраний факультета он прямо сказал, что студентов заставляют курсовые проекты выполнять «под кого-то», вместо того чтобы поддерживать поиск своеобычных, современных решений. Руководство архфака, придерживавшееся традиционного направления в зодчестве, осудило выступление.
В эту пору весь наш курс по своему социально-возрастному составу был крайне неоднороден. Рядом с 30—35-летними парттысячниками, занимавшими до поступления в институт ответственные, посты, были профтысячники, 20—25-летние рабфаковцы, а за ними шли окончившие общеобразовательные и профессиональные школы 17—20-летние юнцы. Расскажу об одном из «стариков», косвенно повлиявших на формирование Виктора Некрасова.
Михаил Григорьевич Левинтов в гражданскую войну был адъютантом командарма Западного фронта, Михаила Тухачевского. В 20-х годах наш сокурсник обучался в Военной академии РККА имени М. В. Фрунзе, откуда был отчислен. Хотя я и сблизился с ним, но о причине случившегося он никогда не рассказывал. Говорил лишь, что уход из академии сохранил ему жизнь во время репрессий. По-военному четкий, быстро схватывающий суть дела, работоспособный и энергичный, он стал одним из ведущих инженеров института Киевгипротранс.
Знаток и любитель литературы на батальную тематику, он знакомил меня с ее новинками. Так я, а с моих слов и Виктор, прочли «Добердо» Мате Залка, «Тяжелый дивизион» Александра Лебеденко, «Прощай, оружие» Эрнеста Хемингуэя, «Смерть героя» Ричарда Олдингтона, ныне забытую прозу Бодо Узе, «Капитальный ремонт» Леонида Соболева, романы Людвига Ренна и Эриха Мария Ремарка. Раздобыв интереснейшие записки Софьи Федорченко «Народ на войне», я принес их Виктору, и он буквально за день «проглотил» их. Напомню, что этот дневник бывшей сестры милосердия на фронтах первой мировой войны не что иное, как документально запечатленные разговоры ее рядовых участников. Показавшееся многим читателям внезапным и необъяснимым появление на свет такой художественно-зрелой повести, как «В окопах Сталинграда», было не случайным «всплеском», а имело в основе отличное знание Некрасовым как, русской классической литературы, так и советской и зарубежной прозы 20—30-х годов на военную тему... <...>
На первом курсе руководством института была организована экскурсия студентов архфака в Ленинград. В группу эту вошел и Виктор. Возглавил ее бывший красный партизан Червоный. Эго был простой, дружелюбный, дисциплинированный сокурсник молодых студентов, которых ему было поручено сопровождать. Но, опасаясь «чепе», он поставил перед собой задачу оберегать группу от опасностей и соблазнов, угрожающих ее участникам в городе на Неве, и потому водил их по улицам и площадям Ленинграда почти так, как воспитательница детского сада. Возвратившись из поездки, Виктор рассказал:
— Представляешь, Червоный водил нас строем, от группы нельзя было отойти ни на шаг. И на каждом перекрестке проверял, все ли на месте. Так что завидовать не приходится.
— Ну а город-то, город?
— Город? Сказка! Но не приведи Бог так путешествовать.
У него, вольнолюбивого, привыкшего сызмала к самостоятельности, не терпящего ни в чем поводырей, экскурсия эта вызвала раздражение...
Мы проходили в институте высшую вневойсковую подготовку. Нас заставляли учить назубок боевой устав РККА—БУП 1929 года и на его основе решать тактические задачи за командиров взводов и рот. Перед каждым лежала крупномасштабная карта местности. На ней мы должны были нанести окопы полного профиля с ходами сообщений, командные и наблюдательные пункты, проволочные заграждения, противотанковые препятствия. Саперное дело мы изучали не только по уставам, но и по трудам профессора военной академии, генерал-лейтенанта Д. Карбышева. <...>
Однажды наш руководитель вызвал Виктора: — Некрасов! Вы лежите за станковым пулеметом Максима. На вас движутся цепи противника. По ним вы ведете огонь, но они все приближаются к вам. Еще минута, и последует их бросок. Что будете делать?
Виктор задумывается. Молчит. Пауза затягивается. Лектор бросает:
— Некрасов! Вы убиты. Садитесь. Помнить всем: в бою бездействие недопустимо. Надо принимать решение. Быстро, смело, правильно, Нефедов!
Не задумываясь, вызванный отвечает:
— Вытащу из пулемета затвор и побегу.
— И будете либо застрелены врагом, либо расстреляны по решению военного трибунала.
Возглас из аудитории:
— А как правильно поступить?
— Вести огонь до последнего патрона.
— Но это значит погибнуть.
— Так точно. Погибнуть, но выполнить свой воинский долг...
Виктор «пописывал» с детства. Сам он рассказывал о сочиненном им либретто оперы, мне же он показал один из сохранившихся номеров рукописного журнала «Зуав», выпускавшегося со школьными друзьями. В нем он «опубликовал» свой детектив, действие которого развертывалось, естественно, за рубежом. В первой главе был захватывающий эпизод: проезжавший по замощенной улице грузовик внезапно провалился сквозь дорожное покрытие и исчез. Самое же интересное заключалось в том, что все попытки полиции его обнаружить ни к чему не привели. Думаю, что такие, противоречащие здравому смыслу, эпизоды были вполне закономерны в годы феноменального успеха романа «Месс-Менд» Джима Доллара — Мариэтты Шагинян. Это интригующее начало повести было иллюстрировано самим автором. Вообще отношение Виктора к приключенческому жанру было неоднозначным. По его совету я прочел остросюжетный роман Анны Зегерс «Седьмой крест», вещь с ярко выраженной социальной окраской. Однажды он заметил, что первый абзац повествования надо делать «по Жюлю Верну»: «Бац! Бац! Раздались два выстрела». Но сам он такой пальбой никогда не начинал.
В ноябре 1947 года, после публикации «Окопов», он писал мне из Москвы: «Читал ли ты «Дым отечества»? (Повесть К. Симонова. — А. Р.) Ои у меня уже третий день лежит на столе, и я никак не могу за него приняться. «Монте-Кристо» не дает. Черт знает что — не могу оторваться». Очень он любил «Три мушкетера», а «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон» считал затянутыми, диалоги в них водянистыми...
Виктор учился в вечернюю смену. Занятия велись в здании по улице Гершуни (сейчас ул. Чкалова). Тогда, для экономии электроэнергии, отключались целые районы Киева, и лекции, на архфаке зачастую шли при свечах или керосиновом освещении. Некрасов входил в состав редколлегии факультетской стенгазеты и рисовал для нее карикатуры. Помнится, в одной из них было изображено «знамя» вечерников, в центре которого, в светлом ореоле, находилась горящая керосиновая лампа.
Профессорам и студентам в те годы выдавали по талонам коврижку. Стояли мы как-то за ней в очереди к киоску в вестибюле института. Впереди — преподаватели, за ними — студенты. И толстый, рыжий продавец «деликатно» объявил нам: «Вы тут подождите, а, я пойду помочусь». Виктор заметил: «Когда трудности со жратвой, каждый продавец становится богом, каждый покупатель — пшиком. А в общем кто его просил уточнять, куда он собирается идти?!» И Виктор откликнулся на этот эпизод, изобразив на очередной карикатуре в стенгазете очередь за коврижкой и отходящего от прилавка торгаша. Подтекстовка с подлинными словами киоскера помещена не была...
В те дни Наркомпочтель объявил открытый всесоюзный конкурс на рисунки: для марок. Некрасов принял в нем участие, выполнив в туши и карандаше индустриальные и городские пейзажи. Они резко отличались от традиционных почтовых миниатюр и лавров Виктору не принесли. Но товарищи по учебе неодобрительно отнеслись к разбросанности его интересов. Однако эти увлечения не помешали ему всерьез задумываться над проблемами архитектуры.
При содействии знавшей французский язык тетки, обучавшийся на втором курсе архфака Некрасов послал письмо в Париж признанному лидеру архитектурного авангарда, знаменитому Ле Корбюзье. Обращение это «какого-то студентишки» к прославленному метру было расценено на киевском архитектурном Олимпе как мальчишеская дерзость. Но самым неожиданным оказалось то, что Виктор получил обстоятельный ответ на все вопросы.
Один из них касался того, как расценил Ле Корбюзье результаты всемирного конкурса на проект Дворца Советов. Как известно, первую премию получил парадно-монументальный проект здания-памятника, в котором оно должно было стать постаментом для колоссальной, статуи В. И. Ленина. Еще во время ознакомление общественности с проектом с оглядкой и опаской высказывалось «еретическое» мнение, что статуя эта впоследствии будет заменена на скульптуру Сталина. Насыщенное изваяниями, лепниной, витражами, панно и прочими декоративными аксессуарами, здание это в натуре превратилось бы в образчик гигантомании и помпезности, не имеющий прецедента в мировом зодчестве. Естественно, что проект этот, отвечавший резко изменившимся вкусам высокого заказчика, ранее поддерживавшего пуританские тенденции конструктивистов, был абсолютно неприемлем для Ле Корбюзье. И ответ его на этот вопрос Некрасова был полон разочарования и горечи.
Второй вопрос коснулся якобы захватившего зарубежных зодчих увлечения культовыми зданиями. Ле Корбюзье не согласился с мнением Некрасова. Не испытывавший особого пиетета к религии, Виктор впоследствии изменил свое мнение о храмовой архитектуре, считая эти здания неоценимыми памятниками духовной культуры человечества. <...>
В пору выхода в свет «Окопов» некоторые критики обвиняли автора в протоколизме, отрицании образности, холодной фиксации деталей. Однако таких мнений было значительно меньше, чем противоположных оценок читателей, увидевших эмоциональность, непосредственность, взволнованную лиричность повести. Казалось бы, атеист, он смело ввел в ее ткань обаятельный образ из Евангелия. И только теперь, через сорок лет, я обнаружил дважды на ее страницах (в издании «Роман-газеты» 1947 года) сияющую в сталинградском небе, над защитниками безымянной высоты, вифлеемскую звезду.
Когда-то десятки критиков не заметили ее неожиданного появления в повести. Скупой на метафоры, Виктор не случайно обронил этот образ, дважды его применив. Обстоятельство это в конце сороковых годов могло дорого обойтить автору «Окопов».
На втором курсе института нас захватило увлечение литературой. В эти дни при Союзе советских писателей Украины была создана Литературная студия. Возглавил ее прозаик и драматург Дмитрий Урин. В конце двадцатых годов он собирал проживавшему в Киеве Исааку Бабелю уличные и базарные присловья. В начале тридцатых опубликовал сборник рассказов, печатался в «Красной нови», работал завлитом Киевского театра Русской драмы. <...>.
Наш первый наставник учил анализировать не только содержание, но и форму представляемых нами вещей, всесторонне оценивать сделанное, и все мы с признательностью вспоминаем о нем. После ранней смерти Дмитрия Урина студию возглавил Николай Ушаков — известный русский поэт, а за ним литературный критик Евгений Адельгейм. Но тот неповторимый тонус, который умел создавать Дмитрий Урин, исчез. Занятия стали более официальными и... скучными.
В студии Некрасов прочитал свой первый серьезный рассказ, не понравившийся слушателям. Содержания его я не запомнил, в память врезалась лишь одна деталь. В описании городского пейзажа изображалось небо: «...по которому плыли тучи, как будто нарисованные рукой плохого художника».
Встречаясь с Виктором в институте и у него дома, мы обменивались книгами. Сильное впечатление осталось у него от романа Сомерсета Моэма «Луна и грош». Прообразом героя в нем был художник-постимпрессионист Поль Гоген. Виктор был поражен жизненностью персонажа, прототип которого был перенесен почти без изменений в повествование. Это избавило автора от навязываемой жанром романизированных биографий точности, оставляло свободу для вымысла, лишало критиков права обвинять автора в искажении действительности. Вика очень любил раннюю прозу Кнута Гамсуна — «Пан», «Виктория», «Под осенними звездами». Виктор никогда не увлекался поэзией, но был неравнодушен к Блоку.
После прошедшей в пятидесятых годах амнистии мне довелось повстречаться в ночном трамвае с недавним лагерником. Это был неказистый, одетый в стеганку старик с всклокоченной бородкой и восторженным взглядом голубых глаз. Он не таясь, во всеуслышанье признался, что возвратился о т т у д а. Лицо его было изрезано морщинами, криво сидела на седой голове потертая ушанка. Мне была хорошо слышна его убежденная, неожиданная для окружающей обстановки речь.
— Да, конечно, Маяковский был трибуном, вожаком, но ведь Есенин был лириком... Ах, как же он писал, как писал!.. И о любви... И о природе... И о братьях наших малых — зверях беззащитных... За душу брал...
Ласково и умиленно, с дрожью в голосе, прозвучали эти слова недавнего зэка в набитом усталыми людьми трамвае... Трогательные слова человека, пронесшего через все испытания любовь к «нерекомендованному» поэту, стихи которого долгие годы не издавались, а поэзия считалась упадочной.
Я рассказал об этой встрече Виктору, и он, хотя и не был сентиментален, явно растрогался. Добавлю, что любимой песней Отечественной войны была у него «Землянка» на слова Алексея Суркова, такая: скромная и задушевная...
Некрасов отошел от Литстудии. Он увлекся театром, стал обучаться в студии Киевского театра Русской драмы. Возглавил ее режиссер — педагог Иван Платонович Чужой, убежденный реалист, ревностный последователь системы Станиславского. Как мне впоследствии говорил Виктор, он навсегда вложил в своих учеников любовь к правде не только в сценическом мастерстве, но и в иных видах художественного творчества, не мыслил искусства без правды.
Вместе: с Виктором в студию поступил его друг и сокурсник Иосиф (Иончик) Локштанов, начинающий поэт, принявший впоследствии деятельное участие в дальнейшей актерской судьбе Виктора.
... Как-то в Киев на гастроли приехал МХАТ, и студийцы старались не пропустить ни одного спектакля. Легальных способов для этого не хватало, и. молодежь всеми правдами и неправдами старалась попасть в зрительный зал. Виктор стал инициатором проникновения в здание со стороны, дворового фасада, через чердак. Не знаю, как это получалось, но большую часть спектаклей ему все же удалось посмотреть.
Некрасов закончил строительный институт в 1936 году. Его дипломным проектом было здание городской библиотеки. Высотное, остекленное от цоколя до плоской кровли, оснащенное транспортерами для быстрого обслуживания посетителей — словом, выполненное под явным влиянием конструктивизма. В качестве рецензента пригласили маститого киевского архитектора профессора В. Рыкова. Это был крупный мастер, работавший в традиционной манере начала века. Виктор предполагал, что проект его будет «изничтожен» приверженцем классики — и ошибся. Единственным замечанием ученого оппонента было: «Зачем в вестибюле три двери? Две из них будут всегда заперты». Упрек этот был настолько незначительным, что Виктор ожидал высокой оценки. Но комиссия, видимо, за пристрастие дипломника к конструктивизму в наступившую после одобрения проекта Дворца Советов эпоху помпезности и украшательства оценила проект на «удовлетворительно». Особой досады по этому поводу Некрасов не испытывал, но работать по полученной специальности не стал: перевесила тяга к театру.
Однажды он признался мне, что с трудом запоминает тексты ролей. По словам его товарища-актера, он скованно держался на сцене. Тем не менее, проработав несколько лет в периферийных театрах, Виктор захотел сначала поступить в основной состав МХАТа, а затем в студию при театре имени Станиславского. Обе попытки не увенчались успехом. Вторая из них произошла после подготовленной Иосифом Локштановым встречи Виктора с Константином Сергеевичем Станиславским, лично принимавшим экзамен у Некрасова.
Неудачи эти послужили у Виктора поводом к созданию нескольких чуть шаржированных портретов великого режиссера, в которых слились необыкновенное сходство и легкая ирония. Сохранились ли эти отличные рисунки небольшого формата? Виктор ими очень дорожил. Правда, в своих воспоминаниях он, явно стараясь сохранить хорошую мину при плохой игре, писал: «Я привык к свободному воздуху жизни и боялся школьной, правда, золотой, клетки». Я же полагаю, что советский театр хотя и недосчитался одного, вероятней всего, среднего актера, благодаря — в самом прямом смысле слова! — этим неудачам наша литература обогатилась выдающимся прозаиком.
Новая квартира Некрасовых находилась в здании восстановленного после войны пассажа, на Крещатике. Вспоминаю характерную черточку в поведении Виктора, связанную с получением этой квартиры. Он щедро делился своей премией со многими друзьями, никогда не требуя возврата таких «псевдолгов». Но когда процедура с оформлением квартиры стала, по непонятной причине, затягиваться, кто-то из его товарищей порекомендовал ему «дать, кому надо, на лапу» — так в ту пору тактично называлась взятка. Виктор с возмущением отверг этот совет.
При входе в долгожданную эту квартиру нас встречала Ганна Ивановна — Ганя, домработница, а в действительности домоправительница, добрый ангел-хранитель семьи Некрасовых. Немолодая, розовощекая, полная, маленькая, почти квадратная, она следила за чистотой, обстирывала, закупала продукты, варила простые, сытные обеды, была в полном смысле слова родным человеком. Ей приходилось нелегко не только из-за множества обязанностей, но и потому, что никогда не было известно, сколько людей усядутся за обеденный стол, а для любой хозяйки — а она была здесь самой что ни на есть хозяйкой — это далеко не праздный вопрос...
Мы входили в просторную прихожую, откуда попадали в большую столовую, уставленную сборной мебелью. Здесь же находился книжный шкаф. В нем собирались и хранились издания «Окопов» на многих языках мира. На стенах, на уровне человеческого роста, в темно-коричневых рамках под стеклом, висели рисунки Виктора. Никаких фарфоровых горок, хрусталя, ковров не было. На буфете выделялась небольшая статуэтка «Дон Кихот» — подарок скульптора и кинорежиссера Ивана Петровича Кавалеридзе, с которым дружил Некрасов. Рядом — китайская игрушка, аист, то окунающий, то вытаскивающий клюв из стаканчика с водой. Помнится еще, как Вика любовался крошечным заводным автомобильчиком, быстро бегавшим по столу. Достигая края, он не падал на пол, а сворачивал в сторону, мотаясь так от борта к борту, пока действовала пружина. И в аисте, и в легковушке было нечто детское. Вспоминаю, как радовался Вика, увидев в руках моего сынишки красочно изданную книжку Э. Блайтона «Знаменитый утенок Тим», с отличными, полными юмора, иллюстрациями: в детстве она тоже развлекала Виктора. Не случайно я рассказываю об этом: и в самом Викторе сохранилось нечто мальчишеское, привлекавшее к нему, всегда открытому и непосредственному, множество людей.
За столовой находился длинный и узкий кабинет. В торце его, против окна, стоял письменный стол, у входной двери небольшой книжный шкаф. Многотомной библиотеки Виктор не заводил, а в имеющейся особенно дорожил подаренными И. Сацем первой журнальной публикацией «Белой гвардии» Михаила Булгакова и великолепно изданным томом статей А. В. Луначарского «Об искусстве». Над кроватью огромная карта Парижа на французском языке, с объемными изображениями крупнейших зданий и сооружений.
Гостей приглашали к ужину. На столе всегда одинаковое, непритязательное меню: украинский и белый хлеб, масло, чайная колбаса, голландский сыр и натертый рокфор, сахарный песок. Посуда сборная, особых забот о сервировке не было. Чай пили крепкий, только свежей заварки, из чайника. Самоваром не пользовались. Спиртные напитки, как правило, отсутствовали, исключением были большие праздники и семейные торжества. Вообще же здесь сохранялась спартанская обстановка довоенной жизни.
Никаких Лукулловых пиршеств тут никогда не было. На обед — борщ или суп, на второе — мясное блюдо; клюквенный кисель, по желанию с молоком, на третье. Часто за стол садились не только друзья, но и нежданные гости: двери к Некрасовым были всегда для всех широко открыты. А бывали тут архитекторы и художники, ученые, писатели и актеры, журналисты и инженеры, кинематографисты и врачи, близкие родственники Бориса Пастернака и односельчане Ганны Ивановны. Все принимались здесь с равным радушием и сердечностью, были желанными гостями, и все, когда-либо побывавшие здесь, надолго сберегали в себе тепло царившего тут дружелюбия.
У Некрасовых мы откровенно делились всем, что нас волновало в ту пору. Объединяла нас общая позиция: жизненную правду мы считали основой литературного мастерства. Лучшим произведением мировой литературы Виктор считал «Войну и мир». Не выделяя отдельных рассказов, любил Чехова. Как-то в письме из Москвы сообщил, что «потрясен «Тремя сестрами» в постановке В. Немировича-Данченко во МХАТе. Вторично прочитав после войны «Тихий Дон», Виктор с нескрываемым благоговением отозвался о великом романе. Очень полюбились ему рассказы австралийского писателя Генри Лоусона. Воспевавший товарищество, сердечную широту, доброту и взаимопомощь, автор «Шапки по кругу», ненавидевший чванство и табели о рангах, всеми чертами своего характера отвечал душевному складу Виктора.
Виктор Некрасов держит на плечах сына Рохлина, Зинаида Николаевна Некрасова,
Игорь Сац с дворовым мальчиком на плечах, Д. Крупицкая, 1947.
Фотография Анания Рохлина
В письме из Черкасс 20 мая 1953 года он пишет: «С наслаждением читаю Форсайтов». Впоследствии он говорил мне, что лучшей частью романа считает главу, посвященную последней любви и смерти старого Джолиона. Я не замечал у Виктора особой тяги к Мопассану, но новелла «Папа Симона» ему очень нравилась. В ней рассказывается, как внебрачный сынишка одинокой крестьянки Бланшетты из-за отсутствия «законного» отца, стал мишенью для насмешек однокашников.
Затравленный малыш хочет покончить с собой, но случайная встреча с деревенским кузнецом Филиппом меняет его жизнь: у Симона появляется надежный покровитель, вскоре ставший отчимом мальчика.
Остановлюсь здесь на том, что замалчивают авторы воспоминаний о Некрасове. Во всех документах значилось, что он — сын врача. Речь шла о профессии матери. Но невольно возникал вопрос о его отце. Еще в довоенную пору я спрашивал Виктора о нем. Он коротко ответил: отец был бухгалтером. В семье никто об отце не вспоминал. Видимо, безотцовщина привела Виктора к тому, что дружная семья Мотовиловых стала частью его души. И не эта ли, таимая от посторонних, деталь его биографии повлияла па его отношение к гуманной новелле Мопассана?!
Разъезжая, Виктор пользовался преимущественно авиатранспортом. Как-то я ему напомнил мудрый совет А. П. Чехова о том, что писателю надо ездить в вагонах третьего класса. Рекомендация эта расшифровывается просто: из разговоров рядовых пассажиров можно почерпнуть бесценный материал для будущих сюжетов. Виктор возразил: «Время дорого». Тем не менее он с интересом выслушивал занятные истории, которые я привозил из служебных командировок.
У меня сохранилось свыше десятка писем, относящихся к периоду наиболее напряженной и успешной работы Виктора в литературе. В них мне представляются интересными места, связанные с созданием пьесы «Испытание», первоначально называвшейся «Опасный путь». Работа над ней протекала трудно, но захватила Виктора целиком, принося вместе с надеждами досаду и разочарование. Отдельные строки этих писем посвящены литературным взглядам и вкусам Виктора. С некоторыми выдержками из них я ознакомлю читателей.
Письмо из Москвы 26 июля 1947 года: «Прости за редкие письма. Просто замотался. С пьесой ясно одно — над ней еще надо работать. И даже жалею, что дал ее в таком виде в театры. Вахтангов, правда, опять предлагал договор, но я отказался. Ермоловцам и Театру киноактера я просто не дал пьесы, хотя они и жаждут. С МХАТом канитель. Н. (сотрудник, «приданный» в помощь Некрасову для создания сценического варианта пьесы. — А. Р.) оказался авантюристом, и пьеса сейчас поехала с Радомысленским в Ригу, где сейчас отдыхают Кедров и Месхетели. Вообще о пьесе знает уже вся Москва, и я об этом уже очень жалею. Вишневский включил уже ее в план этого года в «Знамени», но в нынешнем виде я ее не дам. Буду работать... Издательские дела хороши. Книгу издают в Гослитиздате («Роман-газета» и отдельным изданием) и в Воениздате...»
В письме из Коктебеля 22 августа 1947 года он рассказывает: «Я все-таки взялся за пьесу. Прочел ее и увидел, что в ней масса дешевки, не убирать которой нельзя». В ответном письме я ему заметил, что тактически неправильно рассчитывать на благожелательное решение только одного театра, каким бы признанием и славой он ни пользовался, отвергая при этом другие творческие коллективы. На это он отвечает из Москвы 31 октября 1947 года: «Хотя ты и осудишь меня, но я все-таки дал второй вариант в МХАТ. Предварил, что это не окончательный, что еще работаю. (Опять тактическая ошибка: какой театр будет работать с «полуфабрикатом»? — А. Р.) Встретили меня там очень любезно, но, по-вндимому, особенно торопиться не собираются. Если уж очень будут тянуть — плюну на них и пойду в какой-нибудь Ермоловский. Ленинградской Александринке тоже дал, здесь был Чирсков, с которым я встретился».
Но до завершения дела еще далеко. 22 ноября 1947 года из Москвы: «...С пьесой? Принимает дело странный оборот. Она превратилась в какую-то «подопытную» литературу. Театры к ней рвутся, тут всюду запросы, и потом начинают мяться. Все о ней знают, достают откуда-то неизвестно; откуда появившиеся экземпляры, дают друг другу на один-два часа на прочтение, а толку никакого. Вчера отдал в МХАТ последний вариант. В середине будущей недели буду окончательно разговаривать, а дальше будет видно...»
Письмо из Москвы 6 декабря 1947 года: «Все сижу и жду. С пьесой без особых изменений. Сейчас читают Вахтанговцы, Ермоловцы и Таиров, Результат — невидомо (то есть неизвестен. — А. Р.). Ленинград молчит. Киев опять взял!?! В реперткоме жду ответа. Особенно не рассчитываю... Завтра иду на «Спутников» в Ермоловский (пьеса по повести В. Пановой. — А. Р.). Смотрел Миклуху — в общем, мура» (биографический фильм о жизни Миклухо-Маклая. — А. Р.).
И, наконец, из Москвы, 13 мая 1949 года: «Завтра у меня первая премьера с начальством и приглашёнными». Из переписки следует, что пьеса была принята и поставлена в театре им. Станиславского через полтора года с начала работы над ней. <...> В воспоминаниях Виктор сообщает, что пьеса выдержала более двадцати спектаклей, после чего была запрещена реперткомом за какие-то идейные огрехи. Известно мнение Всеволода Вишневского об «Испытании»: «За бытом чувствуется бытие, жизнь». Однако в «Знамени» она напечатана не была. Сохранился ли хоть одни ее экземпляр в архиве одного из театров? Думаю, что и теперь она не потеряли своей актуальности, не говоря о ее литературных достоинствах. Как бы то ни было, она отражает определенный этап в творчестве Некрасова, желание найти себя в драматургии.
Хорошо зная первый вариант пьесы, считаю, что именно она стала основой второй повести Некрасова «В родном городе», в которой сохранена канва конфликта между искренним и порядочным Митясовым (в пьесе — Кириллом) и его антиподом, бывшим фронтовым другом, избравшим скользкую дорожку прибыльных махинаций. По словам Виктора, А. Т. Твардовский, опубликовавший ее в «Новом мире», назвал повесть «опытовой» (то есть экспериментальной. — А. Р.). Сам автор не был полностью удовлетворен ею. Однако особенное недовольство вызвала у него киноверсия повести, вышедшая на экраны под названием «Город зажигает огни». Если поставленный по «Окопам» фильм «Солдаты» стал бесспорной удачей Некрасова-сценариста и А. Г. Иванова-режиссера, то недостатки второго фильма привели к тому, что Виктор потребовал снять с титров свою фамилию. А вот совместная работа с коллективом над «Солдатами» сдружила писателя с Иннокентием Михайловичем Смоктуновским, впервые выступившим в кино в роли Фарбера. Дебют этот, с легкой руки авторов фильма, оказался настолько удачным, что стал путевкой на экраны выдающемуся артисту.
Некрасов очень любил кино. При встречах с друзьями вспоминались немые приключенческие фильмы двадцатых годов: «Знак зеро», «Синабар», «Королева лесов», «Индийская гробница» и другие, перечислялись имена популярных в ту пору актеров — Дугласа Фербенкса, Пирл Уайт, Бестера Китона, Мери Пикфорд... Благодаря знакомству с билетершей кинотеатра, специализировавшегося на показе таких лент, Виктор проходил в его зал бесплатно, мы же после окончания сеанса прятались под стульями, чтобы вторично бесплатно посмотреть ту же картину, благо места в кино не нумеровались. Но один из выдающихся актеров немого кино появился на наших экранах в числе трофейных фильмов, после Отечественной войны, и Виктор сразу же посоветовал немедленно посмотреть его в ленте «Вива, Вилла!». Это был Уоллес Бири, сыгравший в фильме о мексиканском революционере свою лучшую роль.
В последующие годы наибольшее впечатление произвел на Виктора итальянский неореализм. Среди фильмов этого направления плохих для него вообще не существовало. В письме из Москвы 8 ноября 1947 года он спрашивает: «Смотрел ли ты «Рим — открытый город»? Я потрясен Пиной...» Напомню, что эту роль женщины из народа с поразительной силой исполнила Анна Маньяни. Запомнились мне восторженные похвалы Виктора двум французским фильмам — «У стен Малапаги» с Жаном Габеном и «Ноэль Фортюна» с Бурвилем в главных ролях. Актеры эти обладали удивительным даром перевоплощения, убеждали жизненной правдой созданных ими образов. Особое чувство — я бы назвал его почтительным изумлением — вызывал у Некрасова Габен. Без грима он играл роли капиталиста в фильме «Сильные мира сего» и бродяги, рабочего и мэра. «Черт знает, как ему это удается!» — восклицал Вика. А характерной чертой полюбившихся ему картин была их гуманность, демократизм, вера в людскую доброту и взаимопомощь перед лицом беды.
Некрасов был убежденным, твердокаменным реалистом. Все, что противоречило исповедуемой им п р а в д е ф а к т а — скрупулезной точности в изображении действительности мотивировок в поведении героев, вызывало у него резкое и порой не обоснованное противодействие.
Вспоминаю, как он показывал бережно им хранимый зарубежный журнал со снимком, изображающим землетрясение двадцатых годов в Японии, где на фоне рушащегося небоскреба снята женщина, прыгающая через провал, образовавшийся в проезжей части улицы. Фотокадр, запечатлевший здание, которое через несколько секунд превратится в груду развалин, прохожую, которая вот-вот может свалиться в зияющую пропасть,— был бесспорным шедевром репортерского мастерства. Воссозданное мгновение действительно поражало своей жизненностью. Фото это как бы иллюстрировало творческой идеал Некрасова. Как-то на мой вопрос об отношении к «Кола Брюньону» и «Тилю Уленшпигелю» Виктор ответил, что оба романа ему не по душе. Я же их очень любил. Напомню, что в годы Отечественной войны клятва Тиля «Пепел Клааса бьет в мое сердце» стала крылатой фразой. Конечно, трагический оптимизм «Библии Фландрии» — именно так было оценено в истории мировой литературы значение книги Шарля де Костера — не может быть втиснут в журнальный фотоблиц. А бескомпромиссное признание права голоса только за избранным стилем «Окопов» привело Некрасова к отрицанию в искусстве права на множественность стилей, на безграничность направлений художественного творчества.
Проявилась эта нетерпимость в статье «Слова «великие» и простые», опубликованной в журнале «Искусство кино» в 1959 году. В ней сопоставлялись фильмы «Поэма о море», поставленный Юлией Солнцевой по сценарию Александра Довженко, и «Два Федора» Марлена Хуциева. Мерилом же качества этих картин, совершенно разных по своим художественным основам, явилось не эмоциональное воздействие, производимое ими на массового зрителя, а изначальные позиции, занятые их авторами. Присущие творчеству А. Довженко романтика, поэтичность, символика, пантеизм, революционный пафос совершенно несопоставимы с искусством М. Хуциева, реализмом, бытописательством, накрепко приземленным лиризмом его картин. Но для Виктора Некрасова ценность обоих фильмов измерялась одной мерой — соответствием художественных образов жизненным реалиям. Такое противопоставление было по меньшей мере несостоятельным, и ни один из литературных критиков и киноведов не согласился с его доводами, не признал правомерности избранного им критерия оценки качества обеих лент, взаимно исключающих друг друга стилей. А среди этих людей было немало искренне расположенных к Виктору Некрасову, писателю и человеку.
Но, отстаивая свой «микрореализм», Некрасов сам уже менялся. Так, высоко оцененное им «За правое дело» — первая часть романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», печатавшаяся в «Новом мире», не соответствовала основным художественным принципам «Окопов». И свидетельством этой перемены стали явно недооцененные критикой в то время военные рассказы Некрасова.
Лучшие из них затрагивают важнейшую проблему социальной психологии — право личности на свободу выбора. В новеллах этих герои сами решают свои судьбы, вера в правоту избранного пути побеждает страх перед смертью, смысл своего существования они обретают в свободе собственного решения. Автор сталкивает боязнь гибели и долг, тягу к жизни и необходимость самопожертвования. И в альтернативе этой берет верх личная и гражданская совесть героев.
Можно предположить, что тема эта была подсказана Некрасову самой жизнью. Выше я упоминал друга детства Виктора — Тотошку Луначарского. Ставший журналистом, Анатолий Анатольевич был убит во время высадки десанта в Новороссийске. «В гибели его была случайность, которой он мог избежать... Но не пойти вместе со всеми означало изменить дружбе, накрепко связавшей его с товарищами по отряду», — писал об этом режиссер документального кино Л. Кристи.
Как же отразил тему свободы личного выбора в своих рассказах Виктор Некрасов? В новелле «Сенька» рядовой боец, в минуту депрессии ставший самострельщиком, испытав на себе молчаливое презрение и отчуждение однополчан, по собственной инициативе, рискуя жизнью, идет на неравный поединок с немецкими танками. В «Рядовом Лютикове» тяжелобольной солдат вступает в единоборство с неприятельским орудием и погибает, хотя имел возможность отказаться от непосильного для него задания.
В рассказе «Судак» командир роты Ильин, учитывая изменившуюся обстановку, вопреки приказу комбата меняет направление удара в ночной атаке и добивается ощутимого тактического успеха. Самовольное решение это в случае неудачи грозило Ильину трибуналом. Отмечу, что в пору публикации похвала такого поступка требовала от автора и редактора сборника большой смелости. Впрочем, Виктору Некрасову было ее не занимать.
По наиболее интересным представляется мне новелла «Новичок» о писателе-политработнике с высоким званием, снявшем со своих петлиц знаки различия, чтобы стать вровень с рядовыми бойцами, жить вместе с ними и делать, что и все.
Поначалу Некрасова упрекали в ремаркизме. Что ж, Виктор действительно высоко ценил военную прозу Ремарка. И пользовавшиеся у нас огромным успехом «Три товарища» считал сентиментальной и, в общем-то, слабой книгой. Но что же так затронуло Некрасова в прозе Ремарка? Думается, присущие немецкому писателю точность и яркость деталей, его демократизм, нашедший свое выражение в соразмерности «маленьких», рядовых героев массовому читателю. Но прозаик-баталист, Виктор Некрасов ни в «Окопах», ни в рассказах не воспевал войну, но и не был, подобно Ремарку, пацифистом. Однако, не принимая войны» Некрасов оправдывал необходимость, вооруженной защиты Отечества, справедливость того, чтобы «поднявший меч от меча бы погиб». И вместе с тем война для него противоестественна, враждебна жизни. В рассказе «Вторая ночь» мысль эта воплощена в образе сельского парня Леньки Богорада, задушившего в ночной разведке немецкого обер-лейтенанта. Ленька никак не может примириться с самим фактом убийства не врага, а человека такого же как и он сам. Любопытно, что фамилия, героя — Богорад — была взята у близкого друга писателя — Ивана (Яна) Богорада, однажды в моем присутствие описавшего Виктору подобный эпизод, происшедший с ним, партизаном, командиром отдельной диверсионной группы, во время Отечественной войны...
Много хорошего было в Викторе, но ангелом, как и его герои, он не был. Порой он становился упрям, нетерпим, необоснованно резок, безапелляционен. И все же доминировали в нем лучшие черты: доброта, естественность, простота, благожелательность. Никогда я не замечал в нем зависти к чужим успехам. Однако присущие ему доверчивость и общительность стали причиной его неразборчивости в выборе знакомых, среди которых встречались и явно случайные, не вызывающие доверия люди, И такие подбивали его к спиртному, несомненно укоротившему ему жизнь.
По природе участливый, он был отзывчивым не только в сопереживании, но и в действиях. Так, в мае 1948 года в Колонном зале Киевской филармонии состоялся первый в нашей стране благотворительный концерт, весь сбор с которого поступил в фонд помощи инвалидам Отечественной войны. Инициатором его был Виктор Некрасов. Его поддержали Максим Рыльский, другие известные украинские писатели. Кроме них, в концерте приняли участие западные, артисты и музыканты. Но сбор не оправдал ожиданий: средств, поступивших от концерта, хватило лишь на одну инвалидную коляску. И тогда Виктор Некрасов и Олесь Гончар из личных средств приобрели по коляске и подарили их подшефному госпиталю. Не ограничившись этим, Виктор предложил одному из наиболее обеспеченных местных литераторов примкнуть к этому начинанию, но получил решительный отказ: такого рода частная благотворительность, дескать, противоречит советской морали. <...>
Характер Виктора раскрывался в разных ситуациях по-разному. Как правило, он был сдержан и немногословен, больше любил слушать, чем говорить: ироническая или благожелательная улыбка, кивок, короткое отрицание или одобрение. Но бывали моменты более открытого и щедрого проявления чувств. <...>
По установившейся традиции, на протяжении нескольких лет второе мая отмечалось в нашей семье вместе с Виктором, Зинаидой Николаевной и общими друзьями. Среди них бывали и совершенно незнакомые нам люди, которых Виктор «приволакивал» с собой. Встречались мы в частном одноэтажном доме, на Лукьяновке.
Мы ютились тогда в 16-метровой комнате, без кухни и удобств. Еда варилась па примусе и керогазе, стоявших в коридоре. Жена хваталась за голову: как всех разместить, чем накормить? Но стол удлиняли чертежной доской, пару табуретов с помощью гладильной доски превращали в скамейку, и мест всем хватало. Вика шутил: «Пошли все доски в ход». Хватало и еды, и выпивки, благо «горючее» приносили догадливые гости. Музыки, танцев не было — все заменяла беседа.
Зайдя, Виктор ласково обращался к моему шестилетнему сыну:
— Ну, как дела, женщина? (Мужчина. — А. Р.)
Разговоры велись обо всем и менее всего о литера-туре. После первого тура, который затягивался на два-три часа, все шли на покрытые зеленью высокие склоны, расположенные над Подолом.
Места эти находились невдалеке от вырытых в глинищах пещер. В одной из них, в 1913 году, был найден убитый шайкой воров мальчик Андрюша Ющинекий. Это стало поводом для обвинения евреев в ритуальных убийствах.
<...> Не случайно я упомянул об этом. Еще в детстве Вику познакомили с приехавшим в Киев одногодком Ясей Светом. Мальчик из интеллигентной семьи в пору встречи с Виктором был типичным маменькиным сынком. Попав под опеку Виктора — свойского, свободолюбивого, умеющего с ходу заводить знакомства с дворовыми ребятами, Ясь стал его верным попутчиком. Вдвоем они валялись па днепровских пляжах, бродили по паркам, облазили Лукьяновские пещеры и в их числе ту, где был найден убитый Ющинский. И в результате этой дружбы изнеженный мальчик превратился в загорелого, закаленного паренька. Добавлю лишь, что интерес Виктора к истинным причинам, приведшим к позорному средневековому судилищу, сохранился и в последующие годы. И он дал мне прочесть невесть откуда раздобытую им книгу А. Тагера «Царская Россия и дело Бейлеса».
В. П. Некрасов с друзьями. Слева направо: Г. И. Граужис, В. П. Некрасов,
В. Е. Лазоренко, И. П. Локштанов. Киев. 1957.
Фотография А. С. Рохлина.
Среди привычек Некрасова была и такая — назову ее профессиональным любопытством. Когда Некрасовых посещал незнакомый ему приглашенный матерью гость, Виктор старался при встрече «проявить» характер такого посетителя. Так, однажды в нашем присутствии Зинаиду Николаевну навестил бывший эстрадный актер, выступавший на дореволюционной сцене. Возбужденный выпивкой и вниманием собравшихся, старик хриплым голосом принялся петь. Первые строки одной из песенок запомнились мне: «Ручки — такие штучки, ножки — сплошной магнит...» Постепенно куплеты становились более «солеными», а Виктор все подливал да подливал гостю вино и подзадоривал его на продолжение. И гость не заставлял себя ждать. Однако новые песенки становились вовсе непристойными. Прощаясь, старик, поцеловав дамам ручки, извинился перед собравшимися: «Простите, если что было не так. Да ведь из песни слова не выкинешь...»
— Ну, выпотрошил ты его, — заметил я Виктору.
— Пожалуй, — усмехнулся он. — Но ведь нечасто встретишь теперь такого динозавра. Готовый герой рассказа.
Что же касается использования Виктором целых сюжетов, то мне известны лишь два случая. Это «Вторая ночь», выросшая из воспоминания Яна Богорада, и новелла «Август-Фридрих — Вильгельм», сюжет которой был услышан от Леонида Волынского, большого друга Виктора Некрасова. Инициатор розыска шедевров Дрезденской галереи, автор нескольких книг о крупнейших живописцах, Волынский был великолепным рассказчиком, и всем нам не раз приходилось слушать его за столом у Некрасовых...
Воспоминания о переднем крае продолжали жить в душе Виктора, и он по-детски радовался, когда нашелся Ваня Фищенко — прототип Чумака, лихого разведчика из «Окопов». И Виктор тут же помог оставшемуся без специальности фронтовому товарищу поступить в Киевский геологоразведочный техникум. Проживая в общежитии, Ваня часто навещал своего бывшего командира, сопровождал Виктора в некоторых поездках. Благодаря Некрасову Фищенко закончил с отличием техникум, обзавелся семьей.
В прозе своей Виктор зачастую использовал для героев имена и фамилии знакомых и хорошо известных в Киеве людей. Я насчитал более десятка таких. Многие, принадлежали преподавателям и студентам Киевского строительного института.
Однажды я, зная об интересе Некрасова, проявленном к книге А. Долинина «В творческой лаборатории Достоевского», в основу которой был положен план романа «Подросток», спросил у Виктора о его отношении к составлению предварительных планов будущих произведений. Он ответил, что такое планирование его сковывает; сюжет должен развиваться у него в процессе работы над вещью, когда герои качнут жить своей жизнью, как бы независимо от его воли.
А на вопрос, как он добивается доподлинности своей прозы, как заставляет читателей верить в то, что именно так все и было в действительности, он ответил, что ставит хорошо знакомые ему людские характеры в хорошо знакомые ему, предлагаемые обстоятельства.
— Вижу, ты остался верным учеником Константина Сергеевича.
— И Александра Сергеевича,— тут он сделал небольшую паузу и, с явным желанием вызвать у меня заинтересованность, закончил: — Пушкина. Знаешь, о чем он писал в статье «О народной драме и драме «Марфа посадница»?
— Конечно же, знаю. Должен знать! Станиславский назвал совет Пушкина гениальным. (Напомню его читателям очерка: «Истина страстей, правдоподобие чувствований в предлагаемых обстоятельствах — вот что требует наш ум от драматического писателя».)
— То-то, — заметил Виктор. — Короче говоря, достоверность прозы зависит от правды характеров, среды, действий героев в заданной обстановке. И чем я буду ближе к жизни, тем достоверней будет мой рассказ.
— Но если все брать один к одному, тебя обвинят в очеркизме.
— Уже обвиняют. Вот Эйзенштейн откуда-то взял, что подзаголовком «Сталинграда» был «Дневник офицера» или что-то в этом роде. Но «Окопы» не дневник и не очерк. Ты-то хорошо это знаешь. Валега — не Волегов, Чумак — не Ваня Фищенко, Фарбер — не Сережа Доманский, которого, кстати сказать, я на фронте не видел.
— А Керженцев — не Некрасов? Совсем не Некрасов?
— Я сказал бы, не совсем Некрасов... <...> Я дошел до той черты, а точней, до той демаркационной линии, которая отделила популярного, любимого многими читателями прозаика от автора очерков, подвергшегося за них унизительным, несправедливым проработкам на всех мыслимых и немыслимых уровнях: и на широких форумах, и на немноголюдных собраниях, и в беседах с глазу на глаз в «высоких» кабинетах. Непосредственным поводом для этого явились очерки «По обе стороны океана», опубликованные в редактировавшемся А. Твардовским «Новом мире».
Атака началась с газетных рецензии. Стоявшие на страже казенного единомыслия репортеры называли автора «туристом с тросточкой», упрекали в том, что заметки его «смахивают на рекламный плакат капиталистической туристской фирмы» и т. д. и т. п. Так был подожжен бикфордов шнур, по которому огонь пошел к главному заряду. Удар этот был нанесен в речи Н. С. Хрущева 8 марта 1963 года против деятелей советской культуры, поверивших в прочность и долговременность начавшейся с XX съезда КПСС оттепели. <...>
Но «лиха беда начало». Чего только не пришлось ему потом выслушать от литературных генералов и рядовых собратьев по перу: и упреки в зазнайстве и снобизме, и укоры в предательстве идеалов, и родную нашу площадную ругань. Перечитывая ныне эти очерки, только диву даешься, что послужило причиной таких обвинений?
Некоторые публицисты сейчас объясняют кампанию, направленную Хрущевым против деятельности культуры, тем, что творения их не совпадали с его вкусом.
...Хотя личные пристрастия, несомненно, повлияли на его выступление, на мой взгляд, причина была более глубокой. Усилия первого секретаря по десталинизации не привели к успеху: неуязвимой оказалась командно-административная верхушка, методы ее руководства всеми сферами жизни и деятельности народа. И речь эта, как и все его выступления, не отличавшаяся деликатностью, стала знаком возвращения самого Никиты Сергеевича к таким методам. Все мы хорошо помним характеристику, в которой он вскоре сам назвал Сталина «дай бог каким марксистом». И, отступив, от идей оттепели, он не мог оставить творческую интеллигенцию на позициях нарождавшегося демократизма, под им же развернутым знаменем XX съезда, с правом на гласность и свободу творчества.
Шло время, и боевой характер Виктора Некрасова вновь проявился в эпизоде, связанном с жизнью любимого им Киева. Всем хорошо известна, трагедия Бабьего Яра, в котором гитлеровцы, уничтожили более ста, а по последним данным, около двухсот тысяч советских людей. После войны здесь решено было устроить стадион. Затея эта вызвала гневный отклик Виктора Некрасова в «Литературной газете»: он расценил это начинание как надругательство над памятью погибших. И 29 сентября 1966 года, в день поминовения, среди толпы жителей Киева, собравшихся в Бабьем Яре, оказались писатели — автор «Окопов» и Иван Дзюба. Их узнали, и вокруг них образовались группы людей, интересовавшихся, будет ли отмечено место трагедии памятником. Оба писателя отвечали на вопросы, убеждали в том, что память погибших будет увековечена. Импровизированные высказывания проходили мирно, в полном спокойствии, без какого-либо вмешательства присутствовавшей здесь милиции. В это время тут оказался режиссер Киевской студии хроникально-документальных фильмов, заснявший все происходившее. Однако экспонированная лента была тут же изъята из сейфа студии, а директор ее снят с работы. Но и в период застоя справедливость брала верх, если находились люди, готовые за нее бороться. Были проведены широкие конкурсы на проект памятника, посвященного жертвам фашизма, умерщвленным в Бабьем Яре. И через десять лет, 2 июля 1976 года, на его территории был открыт монумент в память погибших. Прессинг на деятелей культуры все более нарастал. И Некрасов в числе 137 крупнейших представителей творческой интеллигенции подписывает письмо, адресованное Брежневу, Подгорному и Косыгину, с просьбой о прекращении гонений на инакомыслящих. Не повлияв на усиливающуюся борьбу против «диссидентов», оно не прошло для Некрасова бесследно. Он вновь становится объектом все более ужесточающихся нападок. Но если ранее его судили за недопустимый либерализм в творчестве, за «глубоко скрытую идею конвергенции» (то есть пропаганду слияния социализма с капитализмом, чего, конечно, в очерках не было), то теперь началось вторжение в его личную жизнь.
Дружил с русскими — значит, был великодержавным шовинистом; общался с украинцами — столкнулся с буржуазными националистами; приятельствовал с евреями — стал сионистом; водил компанию с попавшими в немилость «отщепенцами» — потерял бдительность; принимал в своем доме Генриха Бёлля и Ренато Гуттузо — низкопоклонство перед иностранцами; выпивал с Джоном Стейнбеком — это ж только подумать, до какой степени падения дошел!.. Тут ему всякое лыко шло в строку, лишь бы ошельмовать строптивца, не желающего каяться, сохраняющего собственное достоинство. Такой «неподдающийся» явно был не ко двору...
Но произошел эпизод, переполнивший чашу терпения Некрасова, в ту пору прославленного писателя с мировым именем. В один из вечеров, когда у него собрались друзья, в квартиру вошла группа лиц в форме. Они предъявили ордер на обыск. Обыск этот велся со всей тщательностью и длился беспрерывно почти, двое суток. В результате в библиотеке были обнаружены какие-то «самиздатовские» произведения. На вопрос возглавлявшего группу, почему тут находится запрещенная литература, Виктор ответил, что, как писатель, он имеет право читать любую литературу, в том числе и не рекомендованную широкому читателю.
После происшедшего все попытки Некрасова восстановить свое положение были обречены на неудачу, и его шаги в этом направлении ни к чему не привели. Друзья предложили Виктору переехать на время к их родственникам в село, где бы он смог спокойно поработать. Поблагодарив за предложение, Виктор отказался, сказав, что не считает себя в чем-либо виновным, чтобы прятаться от людей. Он привык быть среди друзей — один из близких метко назвал Виктора «общественным человеком». А в это же время в каком-то из московских издательств был рассыпан набор его двухтомника. О затруднительном материальном положении Некрасова в ту пору свидетельствует отсутствие на могилах матери и тетки надгробных плит: рядом с мраморным памятником бабушке — покрытые дерном, невысокие земляные холмики да таблички с надписями...
Тогда же шли драконовские общественные проработки «еретиков». Об одной из них, прямо затронувшей Виктора Платоновича Некрасова, уже рассказал однажды профессиональный литератор. Я же обращусь здесь к воспоминаниям о том же форуме свидетеля, отразившего в них «взгляд со стороны». Полагаю, что они пополнят картину тогдашнего аутодафе.
В личном письме ко мне бывший преподаватель литературы Сумского пединститута, Н. Ф. Минаков сообщает: «Мне посчастливилось увидеть и услышать Виктора Платоновича Некрасова. И хотя это был единственный случай, но он произошел в экстремальной обстановке, при которой четко раскрылись характеры участников и воочию проявилось, «кто есть кто».
Это было на съезде писателей Украины 8—9 апреля 1969 года. На нем мне, тогдашнему руководителю литобъединения Сумщины, привелось быть в роли гостя. Именно тогда настала пора новых гонений против деятелей культуры. На съезде они были направлены не только против Некрасова, но и таких поэтов, как Павлычко, Драч, Винграновский.
Атмосфера была удушливой. Помню, как обвинили Д. Павлычко не только в переводах «упадочного Омара Хайяма», но и в приверженности к национализму и — даже! — к Ватикану. <...>
На этом фоне особенно выразительно проявилось чувство собственного достоинства, открытость и непосредственность, свойственные Виктору Некрасову. В черной косоворотке, без тени официальности, он спокойно опровергал поклепы и выдумки, связанные с его очерками, смело и убедительно утверждал право художника на свободу выбора тематики и ракурсов отображения действительности, в том числе и право на личное восприятие произведений искусства.
Это был вызов. Естественно, что этого не могли простить Некрасову «знатоки» типа Хрущева, Суслова и Подгорного. Но вопреки всему Некрасов оставался самим собой, не мог быть другим».
Наиболее кратко и отчетливо о причине, исключения Виктора Платоновича Некрасова из рядов КПСС было сказано первым секретарем Ленинского райкома КПУ: «В связи с тем, что Некрасов п о з в о л и л с е б е и м е т ь с о б с т в е н н о е м н е н и е (разрядка моя. — А. Р.), которое противоречит генеральной линии партии, предлагаю его из партии исключить». И по решению парткома Союза писателей Украины, принятому 19 сентября 1972 года, Виктор был исключен из партии.
И, честный, прямолинейный, искренний и смелый человек, Виктор с острой болью воспринял этот удар. Некоторые знакомые и псевдодрузья стали избегать с ним встреч. Да и он сам старался реже общаться, с дорогими ему людьми, предупредив, что близость к нему может привести их к крупным неприятностям.
Думаю, что, оказавшись в таком положении, даже самый стойкий из бывших фронтовиков. попытался бы как-то заглушить свою обиду, горечь, боль. И вот, в ту пору, поздним вечером проходя подземным переходом через Крещатик в сторону пассажа, я увидел Виктора, прислонившегося к стенке, с трудом державшегося на ногах. Его поддерживал незнакомый мне парень.
— Вика! Почему ты здесь? Помочь тебе добраться домой? — спросил я.
Он отрицательно мотнул головой. Попутчик же его, укоризненно взглянув на меня, — мол, что же ты, не понимаешь, в чем дело, — сказал:
— Домой сейчас нельзя. Там дружинники. Скоро пойдем...
Виктор Некрасов был начисто лишен угодничества, приспособленчества, чувства самосохранения, прагматизма. Он без боязни старался поддержать попавших в немилость деятелей культуры. Главным для него было протянуть руку упавшему, защитить попавшего в беду независимо от его значения и общественного положения. В трагической судьбе Виктора Некрасова, как и в судьбах многих «детей оттепели», непререкаемая власть чиновников была в сотни раз сильней гражданского мужества «шестидесятников».
И автор «Окопов» попал в опалу, принудившую его к отъезду за рубеж. Виктор Некрасов не хотел уезжать: то, что произошло с ним, фактически было не чем иным, как ссылкой. Пришедшие 11 сентября 1974 года попрощаться друзья и знакомые стояли на ступенях от входа в парадное до площадки, ведущей в квартиру Некрасовых. Горькое это было прощание. Утром 12 сентября Виктор с женой, Галиной Викторовной, вылетел в Цюрих.
Редкие из друзей вели с ним переписку. В ней была заметна бравада, по временам удовлетворенность тамошним положением. Чтобы как-то существовать, он должен был порой выполнять немилые его душе задания. «Жить-то надо! Даже если вы по ту сторону стены», — писал он. Но и в том, что он опубликовал во Франции, зачастую видна такая щемящая душу, разрывающая сердце тоска, такая боль и тяга к родному очагу, что нельзя не проникнуться участием к нему, чудесному, доброму, талантливому человеку и писателю.
<...> В письме, датированном 2 апреля 1989 года, близкая знакомая Виктора, бывшая киевлянка, сообщает здешней подруге: «Он умер во сне, как святой, не дожив до тяжких страданий, которые дает рак легких обычно в последние два месяца. Он не верил, что смертельно болен... Хоронили его по-царски. Таких цветов я в жизни не видела: крест огромный, из живых цветов, полутораметровый... На похоронах было много друзей-писателей, русских и французов. Его любили все...»
Ананiй Рохлин «Заспiвувач серед «лейтенантiв» (на укр. яз.)
Привязанность наша была взаимной: Из переписки Виктора Некрасова с Ананием Рохлиным
Ананiй Рохлин «Люди большой души и горячего сердца. О четырех поколениях семьи Мотовиловых-Некрасовых»
Первый вечер памяти Виктора Некрасова в Киеве, 1 декабря 1988 г.