Леонид Волынский
Волынский Леонид Наумович (настоящая фамилия — Рабинович; 19 декабря 1912 (1 января 1913), Одесса — 28 августа 1969 года, Москва) — писатель и художник. Член Союза художников УССР. Член союза писателей УССР. Организатор спасения работ Дрезденской картинной галереи после окончания Второй мировой войны.
В 1935 году окончил Киевский строительный институт. Учился с Виктором Некрасовым, был его близким другом до своей смерти.
Работал художником в Киевском театре оперы и балета, занимался иллюстрированием книг, ушел добровольцем на войну.
Попал в плен, бежал, дошёл до Германии и в апреле 1945 года в чине лейтенанта оказался в Дрездене. С группой из пяти солдат разыскал место захоронения картин Дрезденской галереи и организовал их спасение и эвакуацию (события описаны в автобиографической повести «Семь дней» (1958).
После войны вернулся в Киев и под псевдонимом Леонид Волынский опубликовал ряд книг, из которых наибольшей популярностью пользовались адресованные юношеству книги о художниках: «Дом на солнцепеке» (1961, о Винсенте Ван Гоге), «Лицо времени» (1962, о русских художниках-передвижниках), «Зеленое дерево жизни» (1964, о французских импрессионистах), а также «Страницы каменной летописи» (1967, о шедеврах русской архитектуры).
Жил в Киеве на улице Шота Руставели, 23.
С 1967 года жил в Москве.
Сайт памяти Леонида Волынского
Леонид Волынский и Виктор Некрасов, Москва, 1960-е
Виктор Некрасов
Не повезло с фамилией
(К 70-летию Леонида Волынского)
Статья
Написана 22 ноября 1981 г.
Опубликована в газете «Новое Русское Слово» (Нью-Йорк), 19 декабря 1982 г., № 26009
Машинопись хранится в Государственном архиве-музее литературы и искусства Украины, фонд № 1185, опись № 1, дело № 9, стр. 17—20
(увеличить)
В Москве, в издательстве «Детская литература» недавно вышла книжка Леонида Волынского «Лицо времени» — книга о русских художниках, как сказано в подзаголовке. Это уже второе или третье, может быть даже четвертое издание (иными словами, книга, впервые изданная в 1961 году, пользуется успехом), но это первое издание, в котором есть послесловие, посвященное Волынскому, при жизни не избалованному рецензиями.
Выход книги для меня хороший повод рассказать сегодня о самом авторе. Тем более, что вскоре — 1 января 1983 года — будь он жив, ему бы минуло семьдесят лет.
Настоящая фамилия Л. Волынского — Рабинович и это, само собой разумеется, внесло кое-какие коррективы в его биографию. Мы были с ним очень дружны, с Лёлей Рабиновичем, как звали мы его, южане-киевляне. По образованию он был художником, в 1934 году окончил Киевский художественный институт и до войны работал книжным графиком и театральным художником. В войну воевал. В первые послевоенные годы стал писать. На этой почве мы с ним и познакомились. Он приносил мне в газету «Радянське Мистецтво» («Советское искусство») свои статьи, посвященные искусству — всегда интересные, живые, написанные человеком, знающим о чем он пишет. Но деятельности этой вскоре пришел вполне естественный конец — в печальной памяти космополитические годы к нему приклеен был ярлык «вконец зарвавшийся пигмей» — поднял, негодяй, руку на великого русского художника В. Серова (а он позволил себе, не без основания, назвать некоторые из портретов Серова «салонными»). На этом его деятельность литературного критика благополучно закончилась (говорю «благополучно», потому что из Союза художников все же не исключили).
После смерти Сталина, в 1955 году вышла его книга «Семь дней», с которой и началась, по существу, его литературная деятельность. О ней стоит сказать несколько фраз.
В войну Леонид Наумович служил в саперном батальоне. И случилось так, что в День Победы, 9 мая 1945 года, он оказался в Дрездене. День этот вошел в историю не только как день победы над фашизмом, но и как день, положивший начало спасению неоценимых сокровищ Дрезденской галереи.
Все в этот день пили и веселились, а художник лейтенант Рабинович кроме того пошел посмотреть, что ж осталось от разбомбленной американцами картинной галереи. И там, среди развалин, обнаружил человека, зарисовывавшего этот печальный ландшафт. Разговорились — в отличие от всех нас Лёля довольно свободно говорил по-немецки, и выяснилось, что неподалеку живет хранительница «Альбертинума» - собрания скульптур галереи. Он разыскал её. Пожилая хранительница, фрау Эльвира, не испугалась советского офицера, напротив, позвала его в подвалы, где хранилось кое-что из «Альбертинума».
Дальше — детектив. В углу подвала старенький секретер. В нем картотека и некая немая карта с загадочными буквами и надписью «GEHEIM» — секретно. Как выяснилось, это место захоронения картин. Начинаются поиски. Согласно секретной инструкции по проведению операции «М», которой руководил сам гауляйтер Саксонии Мучман, все сокровища Дрезденской галереи тайно были вывезены, рассредоточены и захоронены в подземельях и каменоломнях. И заминированы. По приказу свыше всё в назначенный час должно быть взорвано. Час, к счастью, не настал. И лейтенант Рабинович со своим батальоном начал поиски.
Этим поискам и находкам и посвящена, в основном, книга «Семь дней». Семь дней, забыв о сне, солдаты под руководством своего лейтенанта колесили по Саксонии. Таинственные буквы на карте были в конце концов разгаданы и предназначенные к уничтожению бесценные творения величайших художников спасены.
Вот как описывает эту первую встречу с ними Волынский:
«Это был глубокий туннель, точнее говоря, штольня, заброшенная давным-давно. Когда-то добытый песчаник подвозился к выходу при помощи вагонеток. Теперь мы бежим, спотыкаясь в темноте о шпалы; в глубине штольни, на ржавых рельсах стоит вагон. Обычный темно-красный товарный вагон узкоколейного типа. Мы взбираемся внутрь. Прямо против двери плоский некрашеный ящик, уходящий под самую крышу. Справа у стены тускло блеснуло золото массивной рамы. На холсте лежит непроницаемо толстый слой пыли.
Присев на корточки, наугад, протираю поверхность холста рукавом гимнастерки. И тут, будто в медленно оттаивающем окошке, появляется лицо. Знакомое, близкое, радостное, улыбающееся, озаренное своим собственным, неповторимым светом лицо.
— Рембрандт! — кричу я что есть силы и, сорвав с головы пилотку, протираю весь холст.
Это был знаменитый «Автопортрет в Саскией» — одно из самых жизнерадостных творений Рембрандта».
«С той минуты, как мы увидели его в темном вагоне, — пишет дальше автор, — «Автопортрет с Саскией» стал для меня навсегда особенно близкой картиной Рембрандта. Пусть это будет смешно, но я до сих пор не могу отделаться от мысли, что и он видел нас тогда — живой — обернулся к нам из глубины столетий и свой кубок он поднял так высоко за свершившуюся в этот день Победу».
Всё это происходило 9 мая 1945 года…
За семь дней было найдено, разминировано и перевезено в здание дрезденской бойни несколько сот картин Рембрандта, Рубенса, Веласкеса, Ван Дейка, Тициана, Вермеера, Карреджо, Веронезе, Гольбейна, Кранаха, всех и не перечислить, и среди всего этого богатства бережно извлеченная из того самого ящика в вагоне «Сикстинская мадонна» Рафаэля…
Но обо всем этом есть в книге, повторяться не буду, её легко можно достать в любой библиотеке. Но самого смешного, хотя это совсем и не смешно, в книге нет. Вы думаете, что лейтенанта Рабиновича, который все это обнаружил первым и семь дней со своим батальоном спасал, как-нибудь отблагодарили? Не только орденом не наградили (комбату Перевозчикову, если не ошибаюсь, дали «Красное Знамя»), но даже на торжества по случаю передачи ценностей Дрезденской галереи ГДР-овским властям не пригласили. И умер Леонид Наумович так и не побывав в Дрездене, в том самом восстановленном уже Цвингере, где на счастье всего человечества случайно встретился с человеком, рисовавшим руины.
Вот что значит в нашей стране иметь фамилию не ту, что надо…
Виктор Некрасов и Леонид Волынский в квартире в Пассаже, Киев, 1950-е.
На переднем плане перед объективом кто-то держит книгу для юношества «На краю земли», написанную некрасовским другом Николаем Дубовым. Ироничный подтекст заключается в том, что рукопись Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» была передана им в редакцию «Знамени» под первоначальным названием также «На краю земли»
Леонид Волынский, Станислав Славич, Виктор Некрасов. Ялта, середина 1960-х
Стоят, справа налево: Виктор Некрасов, Леонид Волынский, Станислав Славич.
Слева в белой кепочке Григорий Поженян, Крым, 1960-е гг.
Леонид Волынский. Киев, середина 1960-х.
Фотография В. Некрасова
Н. Дубов с женой В. М. Дубовой и друзьями-писателями:
Л. Н. Волынским (слева) и М. Н. Пархомовым (справа)
Киев, 1960-е. Фотография В. Некрасова
В.Дубова, Л.Волынский, М.Пархомов, Н.Дубов у входа в Пассаж
Киев, 1960-е. Фотография В. Некрасова
Виктор Некрасов и Исаак Крамов, брат Леонида Волынского, Киев, 16 июля 1960 г.
Виктор Некрасов и Исаак Крамов, брат Леонида Волынского, Москва, середина 1960-х
У Дома архитекторов в Киеве.
Слева направо: Михаил Пархомов, Григорий Кипнис, Авраам Милецкий, Виктор Некрасов,
Леонид Волынский, Борис Бродский, Надежда Лазарева (Мирова), Валентин Селибер
после просмотра конкурсных проектов памятников в Бабьем Яру, 1965
Зинаида Николаевна Некрасова, Виктор Кондырев,
Раиса Волынская, жена Леонида Волынского, Ялта, 1965.
Фотография Виктора Некрасова
Раиса Волынская, Зинаида Николаевна и Виктор Некрасовы, Ялта, 1965
Раиса Волынская, Зинаида Николаевна и Виктор Некрасовы, Ялта, 1965
Сидят, слева направо,
Овадий Герцевич Савич, Аля Яковлевна Савич, Раиса Волынская,
Рануш Акоповна Акопян, Зинаида Николаевна Некрасова,
Ялта, 1965
Обложка книги Леонида Волынского «Лицо времени»
с автографом жены Раисы для Виктора Некрасова.
Из библиотеки Сергея Израйлевича
Разворот книги Леонида Волынского «Лицо времени»
с автографом жены Раи для Виктора Некрасова
Виктор Некрасов с Еленой Костюкович, внучкой Леонида Волынского. Киев, 1974 г.
Л. Н. Волынский
Некролог
«Литературная газета», 3 сентября 1969 г., № 36 (4218), с. 6
Стр. 6
В расцвете творческих сил умер Леонид Наумович Волынский, талантливый советский писатель.
Человек высокой культуры в разносторонних художественных интересов. Леонид Волынский всю свою кристально честную жизнь отдал искусству и родной литературе. Никогда не забудется благородная самоотверженность молодого писателя-фронтовика, который был инициатором и первым организатором поисков и спасения бесценных сокровищ Дрезденской галереи, запрятанных бежавщими гитлеровцами по тайникам и подготовленных ими к уничтожению.
После войны Леонид Волынский выпустил ряд книг — о том, что было пережито и понято на фронте, о мирных трудовых буднях народа. Его книги рассказов — «Высокий берег», «Первый комбат», «Дорога к новой земле» отмечены подлинным талантом и глубоким знанием жизни. Особую популярность завоевали книги Леонида Волынского о замечательных русских и зарубежных художниках XIX века, об истории спасения Дрезденской галереи, о памятниках русской архитектуры: «Лицо времени», «Зеленое дерево жизни», «Дом на солнцепеке», «Страницы каменной летописи».
Леонид Наумович Волынский был обаятельным, отзывчивым, добрым человеком, верным товарищем и в радости, и в беде. Чистый и светлый образ ушедшего друга навсегда останется в наших сердцах.
Н. АТАРОВ, А. БЕК, О. ГОНЧАР, Е. ДОРОШ, В. КАВЕРИН, В. НЕКРАСОВ, П. НИЛИН, А. ТВАРДОВСКИЙ, В. ТЕНДРЯКОВ
Леонид Волынский
Болгарские записные книжки
Предисловие Виктора Некрасова
«Новый мир», 1970, № 2, с. 102—117
* * *
* * *
Эти записки я прочел уже после смерти Леонида Волынского, одного из самых близких моих друзей. И читая их, я слышу его голос.Это не фигуральное выражение, а буквальное — последняя наша встреча с ним до его болезни произошла в первый день его приезда из Болгарии. Через несколько дней я уехал, а вернувшись, застал его уже в больнице. В тот декабрьский вечер 67-го года мы говорили только о Болгарии Вернее, говорил он, а я слушал. А рассказывать он умел. Так же как и видеть, и впитывать в себя увиденное. Он притащил с собой целый ворох альбомов, увражей, фотографий, рисунков, и, рассматривая их и слушая его, я уже представлял себе, как, вернувшись домой, сразу же побегу к нему и выслушаю первые главы его путевых заметок. Так бывало всегда. Он был моим первым читателем, а я его. На этот раз этого не случилось. Даже в минуты, когда тяжелая болезнь слегка отпускала его и мы встречались в Переделкине, он читать уже не мог. Он и писать не мог — он диктовал жене, прикованный к постели.
В этом был весь Волынский. Он не мог без работы. Он задыхался без нее. Или ездить, смотреть, знакомиться с людьми — или писать. А объездил он немало — целина, Средняя Азия, Армения, Суздаль, Кижи, наша Украина. Ну, а до этого еще Германия, хотя какая это была поездка в 45-м году: Дрезден, который, как и все мы, обязан ему спасением сокровищ картинной галереи. Ведь он был первым, кто напал на cлед заминированных в штольнях бесценных полотен Цвингера и скульптур Альбертинума. Тогда он был просто офицером, но до войны был художником и, попав в разбомбленный Дрезден и бродя по руинам Цвингера, он не мог не задавать себе вопроса: а где же картины?
Об этом, став уже писателем, о сложных поисках их и о них самих он написал позднее книгу «Семь дней», которая не очень-то залежалась в книжных магазинах.
Печатаемые ниже «Болгарские записные книжки» обрываются на полуслове, но и то, что написано, говорит о многом — о так полюбившейся ему Болгарии, самих болгарах, их искусстве, художниках, но главное, на мой взгляд, о самом авторе, о его знаниях, мастерстве, умении все заметить, не быть равнодушным и о самом главном — с мужестве и воле умирающего писателя, из рук которого уже выпало перо.
Виктор Некрасов.
Неужели это все забудется? Широкий Дунай, нисколько не голубее Днепра, скорей желтее. Холмистые горизонты, зелень озимых полей, порыжелые виноградники. Неяркий свет ноябрьского солнца. Крупные астры, белые и желтые, как их здесь подвязывают — кустами-букетами вдоль разбросанных там и сям домов. Каналы, шлюзы, оросительные лотки. На грядах рубят вилки капусты, по дороге везут свеклу. Автомашины, крестьянские фуры, неторопливые ишачки. Деревья строем вдоль шоссейной дороги — обнажено-коричневые, в коротких белых чулках.
И вдруг — дефиле, кажется Искырское, базальтовые серые скалы-столбы до самого неба, неожиданная суровость.
______________
Видно, Александру очень хотелось рассказать англичанам, как войска царя Калояна поколотили в 1205 году под Адрианополем латинян-крестоносцев и как сам император Балдуин был захвачен тогда и посажен в одну из Тырновских башен, до сих пор называемую «Балдуиновой».
Александру хотелось возможно подробнее рассказать все это. Англичанину в черном узком пальто хотелось переводить. Ему очень хотелось переводить, и он лишь изредка обращался ко мне за помощью — как это будет по-русски? Прежде, оказывается, он жил некоторое время в Чернигове, ставил английские станки («там у вас соборы очень красивые»). Теперь он жил в Болгарии, ставил станки в Русе. Он переводил с болгарского, слово за словом, в то время как другие англичане хмуро смотрели по сторонам.
Впрочем, не все пассажиры ярко-красного автомобиля были англичанами. Был здесь ирландец-филолог в узковатом светло-сером пальто, густо припомаженный, как и другие. Была и француженка, малого роста, некрасивая и с непокрытой, как у всех, головой. Эта вела себя и вовсе странно, повернулась, стала ко всем спиной и, казалось, не слушала.
Все стояли под высоченной елью, осыпавшей к корням кирпичную с изнанки кору, когда двери Боянской церкви раскрылись и оттуда вышло несколько человек. Теперь мы могли войти.
Здесь заведен строгий порядок: общее количество посетителей не должно превышать одновременно десяти человек, иначе могут повредиться от избытка влажности фрески. За этим следил молчаливый мужчина в темном халате, он продавал за столиком у входа билеты и открытки.
По этой же стороне я увидел в глубине храма Калояна с женой.
Это был не тот Калоян, о котором рассказывал Александр. Этот жил позднее и был не царь, а брат царя Константина Асена, он поставил храм, о чем свидетельствовало изображение. Калоян держал в руке модель, как бы указывая на нее, а рядом стояла его жена Десислава.
Стоило прилететь или приехать издалека, чтобы увидеть ее сегодняшнее лицо. Чтобы заметить загадочную полуулыбку, родившуюся раньше Леонардовой.
Как это написано, почему так выделяется Десислава из всех, чем объяснить деликатную прозрачность и свежесть красок? В чем тайна обаяния?
Живая среди давно умерших... Я обернулся, оторвался от желто-жемчужного мерцания, чтобы получить, пусть молчаливое, подтверждение своим мыслям, но никого не увидел. Один лишь Александр стоял у противоположной стены и задумчиво вглядывался в славяноликого русобородого молодого Иисуса.
______________
Гора Витоша укуталась инеем. Только ели стоят темно-зеленые, на дубках видны необроненные листья, на березах -желтые медали. Где-то в глубине укрыты многочисленные «хижи», горские дома, станции отдыха, а внизу, за кварталом Бояна, где новые здания сгрудились вокруг старой церкви, млеет в дымке София.
Если вглядеться, видны строящиеся восемнадцатиэтажные башни ближнего жилого района Красное Село, эти башни придадут городу силуэт. А дальше все тонет в мареве, тонет и Русский бульвар с рестораном (вернее, ресторанчиком) «Гроздь», где под аркадой висят две свежевыпотрошенные серны и прохладный ветер шевелит мех и слегка их поворачивает.
С нежданного холода приятно нырнуть в прокуренное нутро, повесить пальто и шапку на одну из торчащих повсюду вешалок, съесть ребро серны под соусом, запивая вином «росинка», и ответить на ломаном болгарском официанту, что, конечно же, вернусь. Непременно вернусь в Софию.
______________
Старый Пловдив сложился как образец. Как образец на будущее и предостережение.
Старый Пловдив сложился в счастливое время, в годы болгарского Возрождения. Филиппополь фракийцев исчез, ушел навсегда римский Тримонтиум. Поверх всего остался старый Пловдив.
Я не видел города своеобразнее. В старом Пловдиве нет двух одинаковых домов. Одинаковых по цвету или рисунку. Все разное: окраска, очертания окон или консолей, карнизы, форма ворот -словом, все. Поразительно богатство подробностей, поразительна неожиданность открывающихся видов.
Здесь как бы встретились два поветрия, ветер с Востока и ветер с Запада. Встретились не для войны -для взаимного обогащения.
Любуешься плавными линиями глухих ворот, слушаешь тихий звон источника — чешмы в каком-нибудь чисто подметенном дворике, узнаешь подробности европейской архитектуры, ловишь взглядом восточную изнеженность в западных как будто очертаниях и вдруг натыкаешься на нечто, свойственное одному лишь старому Пловдиву, на нечто с первого взгляда непонятное — на клюкарницу.
Клюкарка — это, говоря попросту, сплетница. Стало быть, клюкарница — это место для сплетниц. Так в просторечье назывались небольшие, в три четверти роста, выступы — эркера едва ли не на каждом, старопловдивском доме.
Отсюда улица видна во все стороны, это немаловажное удобство для тех, кто хотел бы повнимательнее вглядеться в происходящее.
Однако оставим это. Современные здания наверняка обойдутся без клюкарниц, современные клюкарки найдут себе иные возможности. Подумаем о том, что действительно значил опыт старого Пловдива, в чем сила разнообразия, в чем тайна воздействия цвета. И еще вдумаемся в серьезное предостережение от универсальной безликости, с такой особенной силой звучащее здесь.
Вот мысли, с которыми я бродил по согретым солнцем и покрытым тенью узким извилистым улицам старого города, мимо прихотливо изогнутых оград-заборов, мимо кованых фонарей, мимо сложенных из дикого камня подпорных стенок, мимо углами нависающих разноцветных домов, пока не вышел к вершине сиенитового холма Небеттепе, к развалинам римских городских стен. Сонная широкая Марица текла внизу, а за ней виднелась территория выставки с корпусами-ангарами, с прямоугольными формами стоящих между ними одинаковых зданий.
______________
В конце концов все музеи быта рассказывают одну и ту же историю. От ступы толочь зерна для всех до расслоения на богатых и бедных. Здесь (как, впрочем, и в других местах) бедность отмечена простотой вкуса, богатство — безвкусицей.
Музей этнографии размещен в лучшем здании старого Пловдива, в доме Аргира Коюмджоглу, дом построен в середине прошлого века мастером Хаджи Георгием.
Тут счастливо соединялись изысканность с наивностью. Овальная форма центрального зала нашла выражение в прихотливо изогнутом фасаде. Сплошная лента окон второго этажа украшена сверху и снизу скупым по цвету рельефом. Выступающая центральная часть покоится на колонках; отсутствие капителей придает всему аромат Востока.
Внутри мастерство Хаджи Георгия и его помощников затмевает музейную экспозицию (может быть, за исключением ярких весенних маскарадных костюмов — «кукеров», бело-красно-черно-зеленых). Очаровательные овальные медальоны, дымчато-розовые, в венках из цветов, перевязанных лентами. Наивно притягательны рисунки в нишах. Но всего прелестней потолок овального зала во втором этаже, весь вырезанный из теплого дерева, легкий, как кружево, и насквозь болгарский.
______________
У Атанаса сдержанные движения, неулыбающееся лицо, дымчатые очки. Он завинчивает кофейник. Пока закипит, можно досмотреть картины.
Они висят и стоят, прислоненные к стенам, без рам, во второй комнате Атанаса, пустой и голой.
Здесь собраны любимые художники Атанаса, как правило, пловдивчане. В их картинах есть как будто все, что должно нравиться, И все же чего-то тут не хватает. Есть холсты Златю Бояджиева, есть акварели Георгия Божилова, есть картины Светлина Русева, похожие на серебристо-коричневую майолику.
Чего же мне тут не хватает? Я мучительно вглядываюсь в холсты, стараюсь понять.
Кажется, Атанас угадывает мои мысли. Он молчит. Быть может, он молчит потому, что знает больше, чем я, но скорее всего он знает столько же.
Новое искусство рождается в муках отрицания. Какое оно будет? Это, кажется, никому не дано узнать. Ясно только одно: оно не будет таким, как прежде, хотим мы этого или не хотим.
Я готов был бы услышать мнение Атанаса. Знать, что думает он о своих картинах. О своих любимцах, молодых пловдивчанах. Но он кажется, предпочитает не говорить об этом. Для разговора он отдает предпочтение литературе.
Комната наполняется запахом кофе. Атанас говорит об Альбере Камю, о Бабеле с его эпопеями размером четыре-пять страниц, он выказывает незаурядное понимание зачинательной функции русской литературы, да и всего русского искусства на заре революции. А я думаю о том, что вот сейчас уйду отсюда и никогда больше не увижу это лицо, эти темные резные потолки, эти беленые стены, черно-красные пледы на двух стоящих под углом застланных гладко тахтах. Не увижу скатерть солдатского сукна, лежащую на столе, не увижу больше картин молодых пловдивчан. И, конечно же, никогда не пойму, почему именно Атанас стал начальником отдела искусств и музеев городского народного совета.
Он провожает с высокого крыльца до ворот, куда вделано черно-белое сграффито пловдивчанина Митко Кирова.
На ниспадающей улице старого города темновато. Где-то посередине обгоняет плоский широкий автомобиль. Его очертания угадываются в темноте, ярко видны лишь слепящие фары. На ходу автомобиль хрипит, свистит и захлебывается. Очевидно, к сигналу как-то подключен микрофон. Автомобиль мяукает, шипит, даже хохочет. И с хохотом исчезает за углом. На минуту остановясь от ошеломления, продолжаю свой путь к виднеющимся внизу людным улицам, к шумящей Марице, широкой, но на удивление неглубокой здесь.
______________
Из тумана выныривают автомашины, груженные табаком. Мы едем навстречу, едем на самый верх, к Алеше.
Мы поднимаемся все выше и выше. Уже не видны внизу машины, деревья. Не виден Пловдив, раскинувшийся на трех холмах. Ничего не видно, все прикрыл слоистый туман. А над туманом, на вершине самого высокого холма, стоит Алеша.
Он приоделся. На нем плащ-палатка, новые сапоги. Он весь чистый и подобранный.
Он гранитный, он огромный.
А был он обыкновенный. Случалось, и сапоги прохуживались, и плащ-палатка приходила в негодность, и гимнастерка сидела не по мерке, косо-криво. И шинелка была коротковата.
Но он прошел все страны и повсюду, кажется, оставил друзей. Особенно в Болгарии.
Невдалеке, чуть пониже Алеши, стоит каменная пирамидка, там перечислены полки лейб-гвардии и армейские, полегшие в июне 1878 года, тогда было большое сражение с турками под Филиппополем, Филиппополь — это ведь тот же Пловдив. Алеша пришел сюда и остался здесь — навсегда.
Его кличут запросто, как будто знали лично. А таких очень мало осталось и остается все меньше. Недалеко время, когда все будут думать, что он действительно был такой выутюженный, в новеньких сапогах, обмундировании и плащ-палатке.
Он стоит задумчивый, возвышаясь над застлавшим город туманом, глядя поверх всего и думая думу, которую невозможно додумать.
______________
В Софии я разыскал Цанко Лавренова. Приветливый, худощавый старик, похожий на продавца или счетовода, сидел в кресле неподалеку от невысокой чугунной печи.
Печь дышала теплом. Жена Цанко Лавренова носила из соседней комнаты картину за картиной.
Здесь были горбатые улочки старого Пловдива, летние и зимние. Были тихие монастырские дворы, клубящиеся пейзажи Родоп, Здесь был царь Симеон у врат Царьграда (копия, оригинал находится в Швеции). Здесь было много всего, хозяева не скупились на угощение. Здесь было вдоволь занятного, но, кажется, важнее всего было высказывание самого Лавренова: «Я выражаюсь так, как мне в каждый данный момент нужно. Говорю, чтобы выразить».
В работах Лавренова смешиваются приемы, графика соседствует живописью, техника миниатюры — с широтой этюда.
Так может писать только принципиальный самоучка, и Лавренов именно так поступает.
Собственные изобретения у него рождаются сами собой. Он наклеивает свой холст на более плотное полотно, на фанеру — и режет штихелем либо процарапывает. Он проскребает, кроет пастозно, густо — в зависимости от надобности.
Короче, можно было бы сказать, что он всюду верен себе, если бы...
Несколько холстов кажутся у него чужими. Какие-то блюда с фруктами, какие-то всадники, колющие копьем чудовище, изображающее свастику.
Может быть, не стоило бы думать об этих несвойственных Лавренову работах, если б не пример цельности, если б не верность художника себе, если б не поразительный образец непохожести, составляющие душу искусства.
В старом Пловдиве на улице Нектариев есть чеканная таблица с тремя именами: Христо Станчев, Цанко Лавренов, Златю Бояджиев. За окованными воротами тихо. Тихо в трех комнатах-залах. Здесь хранятся работы троих, посвященные любимому городу Пловдиву.
Здесь хранятся холсты Христо Станчева, проделавшего свой путь с конца прошлого века к середине нынешнего, от густой непрозрачности к ясной звонкости.
Здесь есть полотна Златю Бояджиева, в которых можно разглядеть следы увлечений Пьеро делла Франческа, затем Брейгелем, затем Ван-Гогом.
И есть тут картины Цанко Лавренова, который был и остался таким, как есть,
Яркий, цветистый иди, напротив, почти одноцветный — повсюду он сам, Цанко, такой, каким был всегда.
Откупающий свою картину у какого-нибудь владельца, потому что нет ничего дороже и приятнее, как видеть своих детей вокруг себя.
Цанко Лавренов говорит об этом совершенно серьезно, он не любит продавать свои картины, ему теперь совсем немного нужно, он предпочел бы иметь свои холсты здесь.
Пожалуй, не будем теперь вспоминать о редких случаях забывчивости. Нальем-ка лучше сливовицы из квадратного штофа («попробуйте, это мне из Тырнова прислали») и выпьем за здоровье художника.
______________
На фотографии Мао выглядит, как вертикально поставленный труп. Вокруг ближайшие соратники, все кряду мельче ростом. Затем актеры японского театра, труппа «Хагуруми».
Все, включая ближайших соратников, держат какие-то книжечки — наверное, цитатники. У одного Мао ничего нет. Его руки свисают, как две плети, безжизненный взгляд устремлен прямо перед собой.
Я готов ущипнуть себя. Что это значит, возможно ли это?
Оказывается, возможно. Возможна подпись «красное солнце и сердце революции председатель Мао Цзэ-дун».
Можно приветственно махать руками, славить взрыв водородной бомбы, ведь она так похожа на распустившийся в небе цветок. Или диковинный головной убор из страусовых перьев.
Все возможно в этом странном мире. Вот студент из Аммана радостно прижимает к груди произведения Мао, так и написано; вот алжирец говорит своей дочери: «Председатель Мао — великий человек. Надо читать его книги». Вот в Боливии преподаватель и учащиеся изучают сборники цитат Мао Цзэ-дуна. Вот в Англии, в библиотеке Кембриджского университета, бородач и девушка влюблено рассматривают книгу «Sеlекted Works of Mao Tse-tung», избранные произведения Мао Цзэ-дуна. Юноша из Пакистана, восклицающий: «Произведения Мао Цзэ-дуна для нас, как вода в пустыне»; моряки Греции, «одна приятелка от Колумбия» — все жаждут знать и чтить Мао Цзэ-дуна. Разве в Занзибаре не прикреплен портрет Мао к стволу толстого дерева, чтобы его видели все прохожие?
Нет, здесь решительно ничего не придумано. Все изображено в двух витринах, стоящих по сторонам желтого здания1 с плотно задернутыми занавесками...
Всего только полчаса назад я был в тепле гостеприимного дома, смотрел картины, пил сливовицу. Завтра поеду в Тырново, Велико Тырново, буду бродить по улицам, улочкам и холмам, стоять над рекой.
А сейчас стою, прикованный к двум витринам, к безумию, к обману, к тому, мимо чего нельзя пройти. Нельзя — не задумавшись, что будет с теми, кто верит.
______________
1 Здание китайского посольства.
______________
Раннее утро, солнце восходит над долиной Янтры, а снизу из всех изгибов реки поднимается туман и обрисовывает ее течение, и в неподвижной воде стоят вниз вершинами нагие деревья, и темнеют камни, и темнеют зеркальные повторения узкого моста. Вот уже сквозь мглу проступает зелень Царского холма и краснота черепичных крыш на другом берегу, а солнце достигло одинокого облачка и проходит через него, и вся линия гор очерчивает горизонт, «будто именно от гор произошло это слово», такая четкая, как может быть линия, проведенная резцом, и каждая неровность, каждое дерево видно. И вот уже определились буро-рыжие краски и островок на Янтре посветлел.
______________
Однажды я проснулся в Вильнюсе, в новой гостинице «Гинтарас», на рассвете. Я посмотрел в окно и обмер. Так осторожно, будто боялся вспугнуть увиденное, я и сошел.
Ничто, ни огонек, ни движение, не нарушало неподвижности. Было два тона, всего лишь два: перламутровый цвет неба и сизо-прозрачный — слившихся воедино сооружений, увенчанных башней Гедимина.
Это был силуэт, рассказанный без единого лишнего слова, химически чистый. Может быть, все и длилось всего лишь несколько минут, а может, и больше.
Здесь все разворачивалось иначе, все было как бы увидено сверху и сразу во всю глубину, все вместе и заодно, с холмами, застывшим отражением в воде и движущимся, словно для контраста, поездом, пересекающим все извилины одну за другой.
Этот поезд, увиденный сверху, был отсюда узкий, как нож. Он вырвался из глубины под гостиницей, и так как не видна была отсюда дыра туннеля, то казалось, что вырос он прямо из тела горы, чтобы своим движением подчеркнуть всеобщую неподвижность.
В стену гостиницы «Янтра» вделана мраморная таблица с именами (как хорошо, если бы это действительно стало обычаем!). Таким образом, каждый теперь знает и будет помнить людей, поставивших гостиницу так умно и так сливших ее с нависшими над рекой домами, со всем обликом упрямого и своеобычного города.
Выросший на камне, на ощупь знающий каждую скалу и каждую складку гор, сегодняшний город смотрится на Царевец и Трапезицу. Два холма из трех говорят о прошлом. Третий никуда не уйдет отсюда. Он будет сбегать по каменным уступам, смотреться в реку, растить новые дома среди старых. Он будет удивлять несхожестью фасадов — приземистых с улицы и стремительно рвущихся вниз со двора. И никуда не денешься, никуда не уйдешь с мощенных булыжником крутых улочек, от старых камней, от нависающих этажей, от тесноты, сутолоки, от необъяснимой притягательности старого города, с которым невозможно расстаться.
______________
Давно хотелось познакомиться с художниками Финляндии, и вот не угодно ли — выставка финской графики в Тырнове. Кажется, не осталось ничего, чему можно было бы удивиться.
Сперва — чистейшая традиция Хари Хендриксен, классическая гравюра на дереве, акватинта. Заснеженные улицы, горный ручей.
Но уже расположенный рядом Мати Ваксилампи напоминает, что настоящее искусство не склонно ограничиваться повторением. Гравюры Ваксилампи говорят о давнем происхождении сюрреализма — не вчера это все началось.
Сорокалетний Бергквист оставляет зрителю одно лишь напряжение несформированной материи. Эта материя рождается из динамических пятен, она есть, она будет.
Рядом с беспокойным, тревожащим и, быть может, не всегда понятным Бергквистом Аоне Ленконен кажется едва ли не элегичным — лес, дремлющее кружево зимних ветвей. И вдруг наивные в соседстве с Ленконеном простые-простейшие воробышки — очень мягкий офорт Карла Майя.
Работы на выставке представлены очень разные. Здесь рембрандтовская (хоть и нисколько не похожая на Рембрандта) Кууси Леема. Здесь немолодой Аскола Вилко — сама душа озерной Финляндии, кресты и кладбища, камни-валуны. Здесь будто вырубленные островитяне, запечатленные Ано Аарне.
Есть уравновешенность и тяжеловесный юмор северянки Ринкво Олави — она берет самые незамысловатые сюжеты и предметы: кофейную мельницу, старинный граммофон («радио моей свекрови»), свой офортный станок на фоне окна.
Есть и другое. Есть «Неизвестный» Вейно Лехтоваана. Тревожная вещь — человек в темных очках, лысая голова, позади какие-то штампованные шеренги (Вейно Лехтоваан родился в самом начале войны).
Есть «Мертвый пейзаж» тридцатитрехлетнего Ревинена, но не романтические руины, а нечто о гибели. Может быть, о всеобщей. И повторение той же темы — обломок стены, очень монументальный обломок.
Что же делать с этими или подобными? Отмахнуться, отвернуться? Или, быть может, пойти по другому пути — полюбоваться эффектными офортами Лекинена с рельефом, с тиснением под конгрев... Ведь и такое возможно, не правда ли?
______________
Ветер. Отсюда, с верха Царевца, виден холм Трапезица; раскопанные стены церквей прикрыты длинными красночерепичными крышами. С другой стороны далеко внизу виднеются окраинные улицы. По ближней едет почтальон. Зеленеет его фуражка с околышем, вертятся ноги. В такт своему движению почтальон что-то бросает в рот — наверное, арахис.
Из трех главных высот, между которыми петляет узкая сверху Янтра, холм (или, вернее — гора) Царевец выглядит наиболее монументально. Иван Вазов полстолетия назад писал: «Вряд ли существовала когда-либо столица, в которой царский дворец стоял бы на столь необыкновенном месте, как Царевец».
Громадная скалистая гряда с головокружительными крутыми обрывами, страшными пропастями, на дне которой вьется серебристая лента Янтры, со скалистыми выступами по бокам, нависшими над бездной, — все это было во времена Вазова, есть и теперь, есть теперь и расчищенные фундаменты тронного зала (тринадцатого — четырнадцатого веков), добавились обломки мраморных колонн, удалось сложить капитель ионического ордера на мраморной вертикали, но утраты невосполнимы.
Ветер гуляет по Царевцу, в годы второго болгарского царства густо застроенному. Старые крепостные башни отмечают теперь границы прошлого.
Впрочем, башни на глазах молодеют — их реставрируют. Их связывают в единое целое с окружающими старый Царевец обломками стен.
Шофер Борис задумчиво идет вдоль края, ветер шевелит его волосы. Приостановясь, он произносит:
— Добър ден, майсторе.
Мастер, погруженный наполовину в землю, занят своей работой. Но он ее прерывает. Торча из-под земли и приподняв обвисшую шляпу, он отвечает шоферу:
— Добър ден.
______________
Церковь Рождества, километрах в двух севернее Тырнова, выглядит как-то несерьезно. Снаружи — ненастоящие контрфорсы, стрельчатые арки. Внутри — псевдовизантийское ремесло. Восемнадцатый век не смог дать этому храму ничего достойного.
Пожалуй, не стоила бы внимания и расположенная неподалеку более старая церквушка, если б не ниша — скрывалище для древних книг. Там прятали самое драгоценное.
Эта подробность приобретает особое звучание, когда посмотришь из полусумрака и видишь залитый солнцем церковный двор, где двухлетние граждане сосредоточенно делают гимнастику, а учитель в кедах и спортивных шароварах стоит к ним лицом и показывает.
Однако самыми «яркими» оказываются впечатления от виднеющихся отовсюду домов-крепостей.
Внизу — узкие окна-бойницы. Цоколь — высокий каменный. Лошадей в тайники. Женщин в тайники, Маленькие потайные комнатки для рожениц, подальше от людского глаза. Все обнесено высокой оградой, ворота на замке.
Такие (и только такие!) дома стоят здесь напоминанием о лихолетье чужого гнета.
В течение считанных минут мирный дом превращался в крепость, готовый драться и умереть.
В самом этом заключен вдохновляющий пример. Но есть более важный всеобщий закон, закон целесообразности. В этом смысле дома под Тырновом, где всему раз и навсегда найдено место, будут долго жить.
______________
Как ездит шофер Борис? Прежде всего я бы сказал — осмотрительно.
Только раз мне случилось видеть, как он обгоняет набравшую скорость машину. Кажется, это была «кортина». Лицо семьянина, чуть припухшее лицо Бориса, не выразило ни печали, ни радости. Седоватые волосы лежали приглаженно. Одна лишь скорость увеличилась.
Промелькнула бензоколонка «Петроль» с изрыгающим оранжевое пламя грифоном. Навстречу дунули один за другим два автомобиля.
Вот и все.
Между Сливеном и Бургасом милейший Борис сказал одно только слово — «мгла». Это действительно была мгла. Не туман, а именно мгла. Клубилось и выше колес и ниже. Серый непробиваемый сумрак был повсюду, а Борис двигался. Куда — это было известно одному лишь ему.
Во всяком случае понятно было одно — что движемся мы «по своей», а встречный поток идет своим порядком.
Мало оно смахивало на автомобили. Это были огромные «вольво», лишь угадываемые по пяти фарам — одна вверху, четыре по бокам внизу, побольше и поменьше.
И от этого нарастающие в сумраке желтые круги были всего более похожи на приближающиеся глаза паровозов, и все вдруг представилось одной бесконечной сценой репетиции из «Анны Карениной».
Потом все ушло, и осталась одна клубящаяся мгла, и сосредоточенное лицо, и спокойные руки шофера Бориса на баранке руля.
______________
У памяти свои права. В Бургасе вдруг вспоминаешь ковыльную степь северного Причерноморья, недвижную ширь лимана. Вспоминаешь Ольвию.
Ольвия — значит счастливая. Так назвали свой город пришельцы из далекого Милета. Это было две с половиной тысячи лет назад.
Действительно ли ольвиополиты все кряду были счастливы? Так ведь не скажешь, на свете всегда было вдоволь несчастья. Можно лишь с уверенностью сказать, что жители Ольвии ели, пили, рожали детей, хоронили стариков, надеялись, чеканили монету, философствовали, сбывали скифам вино похуже (а друг дружку ругали: «Ты пьешь, как скиф»), скупали у них мед, воск, шерсть и увозили в Грецию, а оттуда, везли вино послаще и керамику получше своей.
Так примерно обстояло дело в те времена, когда Днепр назывался Борисфеном, а Южный Буг — Гипанисом, и обе реки сливались у Гипполаева мыса. На месте слияния рек и была основана Ольвия.
В самом конце восемнадцатого века академик Паллас и Павел Сумароков порознь указали место, где стояла когда-то Ольвия. Незаурядное открытие было развито позднее Б. О. Фармаковским.
Вряд ли можно переоценить сделанное Фармаковским.
Этот человек с лицом столичного артиста и душой степняка объединил вокруг себя преданных делу. Копали с начала нашего века по шестнадцатый год. Из-под земли вырос город. Выросли остатки городских стен, башен. Открылись улицы, водопроводные каналы. Проявились очертания домов. Можно было увидеть храм, и некрополь, и гробницу, и стадион.
Пифосы, амфоры, вазы, светильники, ожерелья — всего достало вдоволь для музеев Москвы, Ленинграда, Киева, Одессы, Херсона, Николаева. Вещи из Ольвии оказались даже в Лувре и Метрополитен Музеум.
Жаль, что так ослабел наш интерес к Ольвии; об этом думаешь, бродя по остаткам опустелого города.
Обойдя шаг за шагом остатки улиц, спускаешься к лиману. Здесь тихо. Иногда проходят корабли — в сторону Николаева или навстречу, к Одессе.
А лиман недвижен. Время от времени лениво плеснет зеленая вода и на мелкозернистый песок берега ляжет обломок черно-красной греческой вазы, черепок или выгнутая ручка амфоры.
Город был когда-то обширнее, его нижняя часть ушла под воду, и оттуда продолжают подниматься свидетельства далекого прошлого. На берегу увидишь днище двухцветной тарелки, кусочек вазы, обломок задымленной чёрной посудины, сделанной за полтыщи лет до нашей эры.
В Бургасском краеведческом музее есть амфоры точь-в-точь такие же, как в Ольвии. Позади амфор на стене изображено, как гибкие ныряльщики-аквалангисты поднимают с морского дна крутобокие посудины. Должно быть, когда-то здесь затонул корабль, груженный привозной керамикой.
В музее собрано немало любопытного — итоги подводных (да, да, подводных!) раскопок древнего Анхиоло, купольные гробницы четвертого века, «тракийские всадники» (загадочные надгробья с изображением охотящегося всадника).
Но самыми привлекательными для меня оказались документы времен войны (скажем точнее — времен Отечественной войны). Здесь висит первый приказ военного коменданта Бургаса полковника Ефремова. Рядом выцветшая фотография — машина с вступающими войсками, молоденький простоволосый офицер машет пилоткой, разновозрастные солдаты, улыбающиеся жители. Листовка — памятка нашему солдату в Болгарии: «Ты, славный воин Красной Армии, потомок русских героев Шипки и Плевны, от Волги до Балкан прошел ты, неся на своих знаменах освобождение десятков миллионов людей»...
А чуть подальше — список погибших антифашистов Бургасского округа, 117 имен, И неумело, но твердо дописанное 118-е — «Ангел Пейчев».
______________
В Бургасе можно увидеть едва ли не последнего в Болгарии извозчика. Обычно он стоит у порта, ждет. Ждет любителей прокатиться, проехаться, посмотреть вокруг — бульвар, берег, если хотите, прозрачные озера. В самом деле, что может заменить извозчика и его экипаж? Как бы не так! Что сравнится с неторопливостью тонких колес, запахами сбруи, лошадей?
Во Франции есть прекрасная актриса. Я говорю «есть», хотя, наверное, правильнее было бы сказать «была». Сильви недавно умерла. Но я предпочитаю говорить «есть», для меня она по-прежнему жива, как и для сотен других людей, упорно называвших ее с молодости до старости запросто, по имени.
Я видел фильм, где Сильви играет старую женщину, внезапно овдовевшую. Всю жизнь она стряпала, стирала белье, штопала, нянчила внуков и вот теперь вдруг увидела, что никому не нужна. У детей своя жизнь, свои малопонятные заботы. Внуки выросли. Что делать? Трудно передать трагедию внезапного одиночества, как ее передает Сильви. Вопреки всему она достает из сундука старинное малонадеванное платье, шляпку, зонтик. На последние деньги нанимает извозчика, из тех, что возят только заезжих иностранцев, для забавы, и гордо проезжает по улицам Марселя.
Старый бургасский извозчик напомнил мне эту сцену. Он стоял у порта, дожидаясь пассажиров. Лошади были в сетках, в красных чепцах с кистями. Позвякивал медный бубенчик. Недвижны были яркие спицы колес. Фаэтон ждал.
______________
Машину приходится оставить. Надо пройти по осенне-сочной зеленой луговине к мостику через Русенский Лом.
Эта узкая быстроводная река километров через тридцать вольется в Дунай. Один ее берег низкий, другой высокий, обрывистый.
На высоте можно заметить обращенное к реке решетчатое окно Ивановской церкви.
Пещерные монастыри с церквами, церковками, часовнями тянулись в двенадцатом — тринадцатом веках вдоль всей реки. Такую же пещерную церковь и монастырские кельи я видел недавно в Молдавии на реке Реут. Снизу все это было похоже на птичьи гнезда, сверху полноводная река казалась серебряной извилистой ленточкой.
Отсюда тоже еле увидишь решетчатую дверь в крутом белесом обрыве, еле угадаешь местоположение скальной церкви.
По луговине бродят овцы, среди них круторогий белый козел. На шее у него медный колокол (иначе и не скажешь, не колокольчик, а именно колокол). Неровный перезвон отмечает движение — постоянное. Перешли, опять щиплют траву.
Перезвон провожает через мостки, слышен на прилепившихся к стене крутых ступенях, даже внутри церкви, если прислушаться.
Скальная церковь невелика — всего три с половиной на шестнадцать метров. Она вырублена в теле скалы без особого внимания к поверхности. Все сосредоточилось здесь на рисунках, сплошь покрывающих потолок и стены.
Похоже, что для художника важнее всего было высказаться, рассказать, успеть. Украшения, или же подробности совершенно не важны для него. Он делит все на продольные и поперечные полосы, заполняет все и подробно рассказывает, более ни о чем не заботясь.
Ивановские росписи изрядно пострадали, вероятно, не меньше от небрежения, чем от времени (на стене свидетельства — «Wetten Strassburg», есть и другие надписи). Живопись покрыта царапинами и трещинами, камень кое-где обвалился, стены пострадали. Но и того, что сохранилось, достаточно, чтобы почувствовать силу руки мастера.
Канонические евангельские сцены пересказаны здесь по-своему, как бы очевидцем. Мастер торопится, он пренебрегает украшениями и условностями, установленными правилами. Он рвется к сути.
Пожалуй, мало найдется в мировой живописи таких едких вещей, как сцена поругания Христа, где нагой шут ходит на руках, а другой размахивает длинными шутовскими рукавами. Мало найдется по скупой выразительности таких рисунков, как рыжий петух, возглашающий отречение Петра. Или как обескураженные фарисеи, получившие обратно свои сребреники. Но, пожалуй, самое сильное впечатление производит сцена самоубийства Иуды.
Черно-синее небо, ограда с башней, угловатое дерево, такое же желтое, как висящий на нем мертвец,— вот образец выразительности, достигнутой самыми простыми средствами.
Оторвавшись от росписей, я заглянул в каменное решетчатое окно. Далеко внизу виднелась узкая полоска реки, на лугу разгружался автобус — экскурсия из Варны. Доносился перезвон — знак движения отары. Этот звук, сам не знаю почему, останется для меня чем-то врезавшимся в память, чем-то вобравшим в себя сочно-зеленый луг, и узкую реку, и бугристые, исцарапанные, выщербленные, но все же живые ивановские росписи.
______________
В Софии пахнет каменным углем. Этот запах особенно слышен на боковых улицах — таких, как улица Сан-Стефано, где я живу, возвращаясь из поездок.
Здесь по вечерам тихо. Кое-где у домов подбирают в ведра каменноугольный брикет. К полуночи все окончательно стихает, над домами поднимаются дымные струйки. Издалека слышны шаги прохожих.
У тротуаров стоят машины. «Мерседесы», «трабанты», «пежо», «рено», «москвичи», «татры». Покрытые чехлами и без чехлов. Яркие, новые и не очень. И едва ли не за каждым ветровым стеклом висит идол. Маленькое домашнее божество, пушистое, с растопыренными руками-ногами.
Вглядываюсь — найдется ли хоть два одинаковых? Нет, каждый хочет иметь божка на свой манер.
В Софии не так уж много машин. Но есть ведь и другие города, другие страны. Есть сотни миллионов людей и множество автомобилей.
Одинокая немолодая женщина однажды сказала: «Автомобиль — моя мечта. Хочу владеть ключом, хочу управлять. Управлять, понимаете!»
Надо понять эту женщину, понять многих других, вникнуть в разницу между жаждой управлять и иллюзией. И при этом не забывать о выхлопных газах, уличных пробках, о безудержном росте количества автомобилей и многих других неприятных вещах.
______________
Беспокойно кружатся чайки. Кричат, стонут, садятся на крутые крыши. Сгрудившиеся дома вдруг размыкаются, видна смоковница, виден миндаль, видна вмурованная в стену древняя погребальная стела. Астры доцветают. Недалеко от кромки берега играют дельфины — появляются, исчезают. Северный залив вскипает барашками, на юге тихо. Это Несебр.
Мне подарили здесь старую-престарую, найденную в раскопках монету. На монете отчеканено по-гречески — «Месемврия». Две с половиной тысячи лет назад здесь была основана колония наподобие Ольвии. Только не милетянами, а дорийцами.
Ольвия умерла к началу нашей эры. Месемврия никогда не умирала. Ее лишь стали называть по-своему — Несебр.
Болгария попала под чужеземное иго в конце четырнадцатого века. После этого еще некоторое время Несебр жил свободно. Узкая (шириной до десяти метров) полоска земли теперь скорее отделяла, чем связывала. За крепостными башнями в обрамлении городских стен росли церкви, часовни. Всего их было тут около пятидесяти — пожалуй, не меньше, чем в нашем Суздале.
Здесь очень ощутим упадок византийского стиля. Византийская архитектура теряет свою конструктивную ясность. Появляются западные мотивы вроде камня с цветком лилии в замке арки.
Многое разрушено тут землетрясением, многое пострадало от времени.
Уцелевшее гордо возвышается наподобие стоящего над морем храма Ивана Неосвященного («Алитургеус»). Об этой церкви рассказывают, что здесь разбился, упал вниз с подмостков мастер, строитель храма. Отсюда и название.
В Несебре есть улицы Венеры, Авроры, улица Бриз, улица Рыбачья. На берегу лежат старые ржавые якоря (может, наш Ушак-паша ходил здесь поблизости?). Неподалеку виднеются остатки ветряной мельницы. Ветряки здесь были каменные, сужающиеся кверху, с крыльями, обшитыми парусной тканью, парусиной.
Над выгнутым берегом нависают старые дома Несебра. Кричат чайки.
______________
Что поделаешь, людям всегда приходилось лечиться. В далекой древности здесь пользовались целебными источниками. Римляне построили на этом месте лечебные бани. Впоследствии местность получила свое болгарское название — Хисар. Шли годы. Вокруг все разрасталось. Старые римские стены стали иззубренными. Пришли новые времена, поднялись санатории, дома отдыха. Пролегли новые дороги, аллеи. Только вечнозеленая туя у лечебного корпуса напоминает о прошлом.
Впрочем, почему же о прошлом? Разномастные тряпицы на высоком пирамидальном дереве выглядят вполне современно. Их много, издали дерево кажется сплошь увешанным елочными украшениями. Но это не украшения. Это, как и сотни лет назад, амулеты, знак задабривания. Что ж, каждый лечится, как может.
За остатками римской бани (второй век нашей эры) виднеются полуразрушенные фундаменты римских солдатских казарм, крепостные стены. Видны огромные Южные ворота крепости, похожие на двугорбого верблюда.
Выезжаешь через массивные Западные ворота. Слева тянется щетина бетонных столбов, виноградники. Сады, свежеокрашенные понизу чем-то желтоватым. Крестьянин возвращается с поля. Ноги его свешиваются с арбы, внутри лежат вилы. Кони идут неторопливо.
______________
Накрапывает дождик. Фазаны нахохлились, втянули шеи. Они сидят на перекладинах вольеров, внизу сеток. Их много.
Они водились прежде в бассейне здешней реки Тунса. Охотничье-рыболовный союз взял дело в свои руки. Фазанов разводят и выпускают в леса. В этом году здесь выпустят четырнадцать тысяч штук. Говорю «здесь» потому, что есть еще заповедники в Павликенах (там разводят фазанов с белым ошейником, «кольчатых»), а в Руе — «монголикусы» с красно-белыми надбровьями.
Когда древние греки пришли на кавказские берега, они назвали тамошнюю Риони Фазисом, а невиданную птицу фазаном.
Дождик разыгрывается. У выезда на главную дорогу он превращается в настоящий позднеосенний дождь. Дорога пуста. Все живое скрылось. Все замерло. Придорожные здания Веселиновки кажутся обезлюдевшими. Впереди возвышается гусеничный трактор. На постаменте надпись: «Первый советский трактор, ввезенный в Болгарию». И дата — 22 декабря 1940 года.
______________
Вот прекрасная болгарская поговорка — «око да види». Для любителей пунктуальности можно перевести — «око да видит», пусть увидит глаз.
______________
Невдалеке от Ямбола маленький женский монастырь. Не знаю, сколько лет он простоял тут под горой.
Под алтарем когда-то здесь было гайдуцкое скрывалище, белеют человечьи кости, неяркий свет проникает в бойницу, откуда-то издалека доносится глухой шум горной речушки.
Во дворе монастыря тихо журчит чешма. Кудахтает кура. Оранжево-зеленый петух взлетает на камень, кукарекает. В трапезную приносят миску крупных орехов, потемнелый пестик, ставят на скобленый стол кружки, кувшин вина. Бородатый смуглолицый священник, единственное здесь лицо мужского пола, рассказывает.
Двадцать три года назад, когда вспыхнувшее в Ямболе восстание потерпело крах, повстанцам оттуда пришлось рассыпаться, скрыться. Трое из них пришли в монастырь. Игуменья отвела их в старое гайдуцкое скрывалище под алтарем. Туда им носили еду, пока они не ушли со своим оружием. Теперь игуменья больна, не поднимается...
А те трое?
Не знаю. Говорят, один из них вернулся в Ямбол. Больше ничего об этом не хотелось бы знать.
______________
У дороги памятник партизанам. Две высокие скрещенные параболы рвутся вверх, прикрывают бронзовых партизана и партизанку.
К памятнику ведут от дороги возвышающиеся гранитные ступени, по сторонам ступеней — мраморные плиты с именами. Люди Габровского округа, здешние, с партизанскими кличками. Много молодых. Матери с сыновьями. Здесь лежат погибшие в сорок третьем — сорок пятом годах.
______________
На голове у него круглая овчинная шапочка, на плечах расшитая замшевая безрукавка, красный широкий пояс вокруг бедер. Шаровары заправлены в невысокие сапоги.
Он пробует свою волынку. Пахнет шкурой козленка. Мундштук инструмента сделан из дерева вишни.
Старик осторожно начинает мелодию.
У молодого музыканта выпуклые глаза, он молчалив. Его щеки небриты, одежда вполне современна. Вот только, пожалуй, черная округлая шляпа с обвисшими полями говорит о прошлом.
Короткими пальцами он перебирает отверстие ковала. Ковал — это нечто вроде флейты.
Другой инструмент, пахнущий козленком и похожий на волынку, называется по-здешнему гайда.
Есть еще два инструмента: скрипочка и барабан. Но, пожалуй, и этих хватит.
Когда началась эта мелодия, когда она закончится?
Друзья сидят у стола и молча думают свое. У стены стоят полки: Иван Вазов, Яворов, Елин-Пелин.
Александр приехал издалека. Он коротко стрижен, выглядит по-городскому. Атанас у себя дома. Он секретарь сельсовета.
Завтра они расстанутся. Александр уедет в свою Софию, Атакас останется здесь. Он наденет свое выцветшее пальто, свой коричневый берет и отправится в сельсовет.
А пока что друзья сидят рядом в своем родном селе.
Село это издавна называется «Овечий источник». Здесь на полпути останавливались пасарджикские купцы со своими овцами. Отсюда гнали свои караваны дальше.
Никто не думал тогда о совпадении с пьесой Лопе де Вега. Кажется, никто не думает об этом и теперь. Да и пасарджикских купцов вряд ли кто вспоминает.
Выходим на заснеженное крыльцо, прощаемся с музыкантами. Внутри приятно растекается тепло согретой ракии.
Утром сияет солнце, остатки снега лежат на крыльце будто напоминание о приближающейся зиме.
______________
Около десяти лет тому назад напротив н-ского народного окружного совета копали улицу и наткнулись посредине мостовой на остатки римской бани. Остатки расчистили, бережно прикрыли железобетонными крышками.
Так и остались посреди мостовой под землей тщательно расчищенные термы второго века нашей эры.
Почти обнажена конструкция. Грандиозные тесаные камни сводов. Серый травертин. Климатизация упрятана в стенах. Обнажилась суровая правда. Лишь кое-где куски мраморной облицовки. Пятна красивой лжи.
Быть может, римское зодчество положило начало всесветной беспринципности в архитектуре (я говорю о европейской архитектуре). Впрочем, можно говорить и не об одной архитектуре. Другие искусства со времен римлян показали не меньше примеров лжи, в частности литература.
На поверхности ясно. Проезжают взад-вперед автомобили. Деревья шумят по-осеннему. Листья желтеют. На ступенях окружного совета застыла свадебная пара. Их фотографируют. Вокруг фотографа толпятся родственники. У жениха и невесты застывшие позы.
Все идет своим чередом.
______________
Удивительное дело — лес по-болгарски гора. Может быть, это потому, что горы здесь издавна сплошь поросли лесом. Здесь чувствуешь, что гребень горы и впрямь похож на гребень. Так было, наверно, и на русских горах, когда рождалось слово.
Дефиле «Фитиния». Вдалеке в лиловом закате виден на вершинах снег. У подножья гор толпятся березки. Горы имеют цвет вяленого табачного листа.
Мелководная, рокочущая на крупных камнях река петляет. На противоположной стороне поезд то ныряет в глубину морщинистых, доходящих до края воды туннелей, то вырывается из мрака на яркий свет.
Чинары, чинары, прозрачный огонь их листьев...
______________
Говорят, что однажды из Мелника была послана телеграмма «самому крупному городу на земле» от самого малого.
Не поручусь за точность, но смысл таков. Кажется, дело касалось города Токио.
Крупных городов найдется немало, а вот маленьких и таких своеобразных, как Мелник, кажется, не найдешь нигде.
Я видел в Болгарии немало городского и деревенского разнообразия. Видел старый, цветистый Пловдив, видел Тырново, густо лепящийся на крутых холмах, видел Плиску, замшелый камень, тяжелые квадры, развалины дворца Крума с тронным залом и апсидой.
Видел Преслав, солнечное холодное утро, проросшие древние руины.
Видел старый город конца позапрошлого века — Русе и стоящие на побережье элегантные современные отели.
Видел еще немало городов, один на другой не похожих. Разных, очень разных городов и деревень. Но нигде не встречал такого, как город Мелник.
Город Мелник лежит в ущелье. Его дома разбросаны по сторонам. Не найдется и двух одинаковых...
1969.