ГлавнаяСофья МотовиловаВиктор КондыревАлександр НемецБлагодарностиКонтакты


Биография
Адреса
Хроника жизни
Семья
Произведения
Библиография
1941—1945
Бабий Яр
«Турист
с тросточкой»
Дом Турбиных
«Радио Свобода»
Письма
Документы
Фотографии
Рисунки
Экранизации
Инсценировки
Аудио
Видеоканал
Воспоминания
Круг друзей ВПН:
именной указатель
Похороны ВПН
Могила ВПН
Могилы близких
Память
Стихи о ВПН
Статьи о ВПН
Фильмы о ВПН
ВПН в изобр.
искусстве
ВПН с улыбкой
Баннеры

Произведения Виктора Некрасова

Из парижских тетрадей

Выставка офортов Рембрандта и другие

Париж сошел с ума... Очереди! Правда, пока не за сосисками или апельсинами, а в музеи, в картинные галереи. Из-за них, бесконечных хвостов, я полгода не мог попасть в открывшийся прошлой осенью музей Пикассо. А на выставку «Вена, 1880—1938» простоял битых два часа, пока, не чувствуя уже под собой ног, не попал в самые залы. Чуть поменьше хвосты на голландцев XVII века в Гран-Пале. 14 только на выставку офортов Рембрандта в Пти-Пале очереди не было, поэтому я с нее и начал.
Выставка эта — событие. Никогда и нигде не было собрано такого количества офортов Рембрандта. Сто семьдесят! До этого только одиннадцать было показано в этом же Пти-Пале в 1933 году и в 1969 году в Лувре как часть ретроспективы Рембрандта. Сегодняшней выставкой мы обязаны некоему Эжену Дютюи, коллекционеру прошлого века, всю свою жизнь посвятившему собранию эстампов. В его коллекции тысячи работ Раймонди, Калло, Дюрера, фламандцев и голландцев XYII века и 63 офорта Гойи.
Офорт — это гравюра на металле. До XVI века рисунки гравировались резцом, родоначальники же офорта, Хопфер и Дюрер, стали применять для травления кислоту. Во времена Дюрера это делалось на железе, Рембрандт работал уже на медных досках, и только в XIX веке появились цинковые пластинки, более простые в обработке.
Художников в офорте привлекает таящаяся в нем возможность особой непосредственности в воспроизведении замысла, а также случайные эффекты, произвольно возникающие при печати, — различные оттиски с одной пластинки.
Рембрандт достиг в технике офорта небывалых высот. Он не оставил после себя, подобно Леонардо да Винчи и Микеланджело, ни книг, ни воспоминаний, ни писем, в которых так много рассказал о себе Рубенс. Но он оставил свои автопортреты. Шестьдесят в масле, двадцать гравюр и десять рисунков. И в серии этой — вся его жизнь. От юного дартаньяни-стого молодого человека в лихо сдвинутом набекрень берете, до глубокого с оплывшим лицом старика. (Кстати, один из лучших последних портретов Рембрандта — 1669 года — выставлен напротив, в Гран-Пале.)
Большое место занимают на выставке библейские сюжеты. И в самом конце экспозиции — а здесь больше всего народа — одно из лучших его творений — «Три креста». Эта гравюра, состоящая из четырех этапов, четырех оттисков, начата в 1653 году и закончена в 1661-м. В течение восьми лет Рембрандт четырежды возвращался к ней. Залитая светом и многофигурная в первом варианте, в последнем оттиске среди сгущающегося мрака Голгофы, озаренная льющимися сверху лучами фигура Спасителя на кресте. Это гениальная — не боюсь этого слова — иллюстрация к словам самого Христа: «Я есмь свет» (Евангелие от Иоанна). Но в выставке этой есть один минус. И работ, и зрителей слишком много. Офорты, где каждая линия дышит, живет, хочется разглядывать в тишине и одиночестве, а не через спины и головы толпы посетителей. После первых двадцати — тридцати офортов ты начинаешь понимать, что делать здесь больше нечего, пора уходить. Что я и сделал, отдав должное «Трем крестам». По-настоящему насладиться ими мне не удалось. Вернувшись домой, я снял с полки «Рембрандта» издания «Артиа» и, лежа на диване, начал наконец получать истинное удовольствие. В одиночестве. Офорт не живопись, он и в типографском исполнении хорош. А в Праге это умеют делать.
Толпа — бич музеев. А вот идут и идут. И стоят под дождем, раскрыв зонтики. И, стоя под своим на ступеньках Гран-Пале, я вспоминал статьи в «Литературке» и «Советской культуре» о низком уровне культуры на Западе — подавай им, мол, роки да полицейские фильмы со стрельбой и погонями. К слову сказать, вызвавший столь лютую ненависть советской прессы американский фильм «Рэмбо» (были и на него очереди) — не лучший из виденных мною за последнее время фильмов, но сюжет его вполне благороден — розыски и спасение застрявших во Вьетнаме американских военнопленных, — правда, стрельбы и потных мускулов в фильме многовато, к тому же и советские майоры в них не самые симпатичные. Но это так, к слову.
Выставка в Гран-Пале приехала к нам из Гааги, из музея Маурицхг: Фабрициус, Франц Гальс, Вермер Делфтский и три Рембрандта — два автопортрета, молодой и старый, и «Сусанна и старцы». Рембрандта я видел уже много — и в Голландии, и в Вене, и в Лувре, и у нас дома, а вот Вермера не очень. И он-то главным образом и привлек мое внимание. «Девушку с жемчужиной» я знал только по парижскому метро. Афиша с ее изображением встречала меня на каждой остановке, сопровождала по бесконечным коридорам подземных переходов. Когда я ее увидел в натуре, мне показалось, что она повернулась, глянула на меня и поверх плеч и голов сказала именно мне: «Наконец-то ты пришел». Пришел-таки и не пожалел. И не стесняюсь сказать: смотрела она на меня как живая. И я понял, что в этом есть красота.
И подумать только — никто об этом самом Вермере не знал (как, впрочем, долгое время и об Иоганне Себастьяне Бахе) до 1866 года. И только статья некоего знатока искусств Тора Бюргера в «Газет де бозар» открыла ему дорогу на Олимп мирового искусства.
Великого этого художника, живя дома, я знал только по репродукциям. Запомнилась одна и та же комната с окном слева (очевидно, его мастерская) и в ней девушка, то льет молоко, то считает жемчуг, то делит общество с солдатом. Из пейзажей помнил только один — «Уличка», дом, очевидно, где-то в Амстердаме. Сейчас передо мной его полотно «Вид Делфта», города, где он прожил почти всю свою жизнь. Залив, баржи, крутые черепичные крыши, колокольни, башни. Раннее утро — на башенных часах 7.10, очевидно, утра. Свежо, прохладно, еле заметная рябь...
Картина эта прославлена дважды. Автором, Вермером, и Марселем Прустом. Герой одного из его романов, писатель Бергот, умирает от апоплексического удара в момент, когда рассматривал эту картину. Жан-Луи Водуйе, друг Пруста, рассказывает, что в этой сцене есть некий элемент автобиографичности. Он вместе с Прустом в 1921 году посетил выставку голландских художников в парижском музее «Же де Пом». И именно у этой самой картины Вермера Пруста схватил приступ астмы. К счастью, не с таким трагическим концом, как в книге. Как видим, есть много общего между литературой и живописью. Даже в жизни. И смерти...

21. 04. 86

Париж—141

«Это был небольшой городок — жителей в нем было тысяч сорок, одна церковь и непомерно большое количество трактиров.
Через городок протекала речка. В стародавние времена звали речку Секваней, потом Сеной, а когда основался на ней городишко, жители стали называть ее «ихняя Невка». Но старое название все-таки помнили, на что указывает существовавшая поговорка «Живем как собаки на Сене — худо!»
Жило население скученно: либо на Пасях, либо на Ривгоше. Местоположение городка было очень странное. Окружали его не поля, не леса, не долины — окружали его улицы самой блестящей столицы мира, с чудесными музеями, галереями, театрами. Но жители городка не сливались и не смешивались с жителями столицы и плодами чужой культуры не пользовались... Говорили они на странном арго, в котором, однако, филологи легко находили славянские корни. Они очень любили творог и долгие разговоры по телефону. Они никогда не смеялись и были очень злы...»

____________________

1 Париж—14, Париж—15, Париж—16 — заголовки из серии некрасовских радиопередач.

Так с грустным своим юмором и великой долей самокритичности описывала эмигрантскую жизнь Парижа 20-х годов одна из лучших, одновременно веселых и печальных писательниц России — Тэффи. Крохотная литературная жемчужинка, из которой я привел несколько фраз, называется «Городок».
Расшифрую два упомянутых понятия — жили на Пасях и на Ривгоше. Первое — это Пасси, часть 16-го арондисмана (района) Парижа, Ривгош — левый берег Сены, так называемый Латинский квартал.
В силу каких-то обстоятельств я довольно хорошо знаю Латинский квартал, а 16-й арондисман, считающийся одним из самых шикарных в Париже, значительно хуже - попадал туда, на площадь Трокадеро, только когда надо было забежать в банк, — бывают у нас здесь и такие занятия.
И вот совсем недавно, оказавшись там по этой самой причине, я обнаружил, что банк мой закрыт на обеденный перерыв, и с горя, чтоб убить время, пошел я куда глаза глядят. И привели они меня к книжному магазину на авеню Виктора Гюго. И обнаружил я в нем книжку с множеством картинок: «16-й арондисман — история, анекдоты, достопримечательности, прогулки, памятники, музеи, сады». Сел я в кафе, начал листать и понял, что не скоро уйду из этих краев.
Когда-то, до середины прошлого века, в тиши и покое, купаясь в зелени своих садов, существовали здесь три маленьких уютных городка — Шайо, Пасси и Отёй. При Наполеоне Третьем, великом реформаторе Парижа, которому он обязан своими Большими бульварами и шикарными авеню, барон Осман включил эти три городка в черту Парижа, и зажили они новой жизнью.
Три дня, вооружившись фотоаппаратом, бродил я по этому малознакомому мне району, граничащему с одной стороны с Сеной, а с другой — с так называемыми Маршальскими бульварами, Булонским лесом и площадью Звезды. И обнаружил я много интересного.
Кое-что в этих краях мне было знакомо. Например, авеню Фош, до этого императрицы Евгении, самая широкая и шикарная из парижских артерий, улица миллионеров и особняков царствующих фамилий. Знакомо мне, правда, только вприглядку, внутри никогда не был, и одно из самых уродливых зданий Парижа на бульваре маршала Ланн — бункерообразная, на редкость неприветливая, бетонная громада советского посольства. Демонстрировал я когда-то перед ним в связи с афганскими событиями...
Иногда, один или с друзьями, пропускаю я по кружечке пива в угловом кафе на Пляс Трокадеро. Притягивает меня туда его название «Малакофф», полученное в честь нашего Малахова кургана в Севастополе, где немало голов сложили французы в дни Крымской кампании прошлого века.
Вот и все, что я знал.
Теперь же открыл для себя много неведомого. Например, домик Бальзака, где он жил в 40-х годах и написал «Утраченные иллюзии» и «Кузена Понса». Крохотный этот домик затерялся на дне густо заросшего деревьями оврага на улице Райнуар среди громадных, пышных доходных домов с гранитными фасадами и коваными решетками. В домике сейчас музей, довольно скучный, — портреты и литографии на стенах, под стеклом жилет, подтяжки и трость писателя — куда ему до пушкинской квартиры на Мойке или толстовского дома в Хамовниках. Но есть в этом домике маленькая потаенная дверца, сквозь которую Бальзак убегал, очевидно, от кредиторов и малосимпатичных ему людей. Ведет она на крохотную узенькую улочку Бертон, тишину и поэтичность которой воспел в своих «Записках фланера» Аполлинер. Поэтичность ее нарушена сейчас, увы, слоняющимися по ней автоматчиками — на нее выходит сад турецкого посольства, а его охраняют не хуже, чем советское.
И еще один знаменитый домик я обнаружил недалеко от станции метро «Жасмэн». Это одна из первых построек Ле Корбюзье — вилла Ла-Рош, где, вслед за виллой Савуа, он реализовал свои основные архитектурные принципы, — дом на ножках, плоские крыши, горизонтальные окна. Она в глубине двора, среди зелени, прекрасно отреставрирована — сейчас там находится Фонд Ле Корбюзье и все его архивы.
В этом же районе несколько домов другого архитектора, диаметрально противоположного новатору Ле Корбюзье. Их автор, певец стиля «модерн» начала века, Гектор Гимар, прославившийся оформлением парижского метро. Извивающиеся, подобно сказочным растениям, фонари и решетки нескольких сохранившихся станций метро охраняются сейчас государством как памятники архитектуры.
Чудом сохранился до сих пор среди скопища шести- и восьмиэтажных доходных домов небольшой квартальчик возле кладбища Отёй. Это крохотные одноэтажные особнячки, прилепившиеся друг к другу, с маленькими палисадничками, где любовно растятся розы, георгины, кусты сирени. Чудом сохранившийся островок прошлого, каким был почти весь Отёй в минувшем веке.
А во дворе № 66 на бульваре Эксельманс я нашел нечто, что особо дорого русскому сердцу. Много лет тому назад еще Мария Степановна Волошина говорила мне, что в Париже, где-то на этом самом бульваре Эксельманс, есть бюст Максимилиана Волошина. И я нашел его. В парижских дворах часто встречаются разные бюсты, скульптурные группы, танцующие сатиры. Был ли это именно Волошин, не знаю — надписи никакой, — но кудрявая, бородатая, благородная голова очень напоминает волошинскую, — будем же считать, что это он...
Кстати, в этот же самый дворик выходят тылы некоего очень современного, а-ля Нимейер, особняка. И стал я искать, где же главный фасад. И нашел, на соседней улице. Новенький, беленький, по всем правилам конца XX века сделанный особнячок, с маленьким, аппетитным японским садиком вокруг, оказался ни больше ни меньше как посольством коммунистического Вьетнама. Во сколько миллионов обошелся он, не знаю, так же как, сколько было уплачено Рокфеллеру за особняк на престижнейшей авеню Фош. Знаменитый миллионер, почувствовав, очевидно, некое стеснение в средствах, решил продать один из своих дворцов. Купила его для своего посольства республика Ангола... Как видим, не могут сказать обе эти сверхзажиточные республики, что живут, подобно русским бывшим эмигрантам, как собаки на Сене, — худо. Вот так-то...
Что же касается нас, нынешних эмигрантов, то, хотя жены наши тоже часами висят на телефоне, мы все-таки иногда улыбаемся.

15. 10. 86

Париж—15

Хемингуэй был нашим кумиром. Еще до войны, а после войны особенно. Мужественный, немногословный, верный друг, — все мы хотели на него походить. И портреты его в грубом свитере висели в любой мало-мальски интеллигентной квартире.
Маленькая Ира, дочка хозяйки дома, где иной раз, сидя в удобном кресле, я писал свою первую книгу, говорила громким шепотом: «Тише, дядя Вика принялся за своего Хемингуэя...»
Мы молились на него. И немного завидовали — такому свободному, шатающемуся по парижским кафе, другу тореадоров и вообще всех смелых людей, выпивающему с ними свои «марсала» или «флёри», заводя романы с такими красивыми женщинами...
Оказавшись позднее в Париже, я первые дни ходил по его улицам и все вспоминал Хемингуэя. Как он любил и знал Париж. Перечитайте его «Фиесту» или «Праздник, который всегда с тобой», и вы увидите, с каким наслаждением он просто перечисляет улицы, по которым ходит.
«Я прошел мимо лицея Генриха Четвертого, мимо старинной церкви Сент-Этьен-дю-Монд, пересек открытую всем ветрам площадь Пантеона, ища укрытия, свернул направо, вышел на подветренную сторону бульвара Сен-Мишель и, пройдя мимо Клюни, добрался до известного мне кафе на площади Сен-Мишель1».
Или:
«Я вышел и, повернув направо, пересек улицу Ренн, чтоб избежать искушения выпить кофе у "Де Маго", дошел по улице Бонапарта до улицы Гименэ, потом до улицы Ассас и зашагал дальше по Нотр-Дам-де-Шан к кафе "Клозери-де-Лила"».
«И мне, когда я это читаю, — писал я позже в своих "Записках зеваки", — кажется, что я тоже иду по улице Бонапарт и, свернув направо по улице Жакоб, захожу к Мишо... Хэм уже там поджидает Скотта Фицджеральда. Я подсаживаюсь к нему.
— Что будем пить?
— Я взял фин-а-ло, — говорит он. — Здесь всегда приличный коньяк. Заказать вам?
— Спасибо.
Он подозвал Жана, с которым в приятельских отношениях, кроме выпивки, просит принести еще две порции турндо.

____________________

1 Все цитаты — из статей, помещенных в журнале «Искусство кино», 1958, № 11.

— Это говяжье филе, — поясняет он. — Тут его превосходно делают. '
Потом мы едим турндо, действительно отличное, и говорим о Джойсе, который тоже тут часто бывает и...»
О, писательская фантазия... Куда она может завести? Хемингуэя давно уже не было в живых, а я все еще мечтал о встрече.
Нет, она не состоялась, но... Есть такая прекрасная вещь, как книги. И не только его, которыми мы зачитывались и которым пытались подражать, но и о нем самом — великом американском писателе Эрнесте Хемингуэе.
Мне повезло. Одна из них попалась мне в руки. В книжном магазине «Визион» на бульваре Сен-Жермен. И называется она «Хемингуэевский Париж». Я тут же схватил ее и, устроившись за столиком «Де Маго», того самого, которое Хемингуэй обошел, чтоб не соблазниться чашечкой кофе, начал листать ее.
Бог ты мой, с какой любовью она сделана. Автор — великий знаток Хемингуэя, новеллист и поэт, преподаватель английской литературы в университете Сан-Франциско — Роберт Гаждюсек. Издана одновременно в Нью-Йорке и Канаде в 1978 году. К сожалению, на английском языке, что несколько усложнило мне чтение. Впрочем, зачем читать, здесь более двухсот фотографий, сделанных, насколько я понял, самим автором. И каких фотографий! Преклоняюсь!
Бывал Хемингуэй в Париже не однажды. Впервые в 1918 году, во время первой мировой войны, никому не ведомым молодым человеком, потом в 1944 году, будучи одним из освободителей Парижа и всемирно знаменитым писателем. А кроме того, бывал и в 20-х годах, и позже. Там же он встретил свою первую жену, там же завел знакомство и подружился с Фицджеральдом, Джойсом, Гертрудой Стайн, Эзра Паундом, Пикассо, Дос Пассосом, Миро, Андре Жидом. Там же, меняя углы и квартиры, и писал, в частности начал прославившее его «Прощай, оружие!».
Книга состоит из отрывков из его книг, посвященных Парижу, из переписки с друзьями. Но для меня самое привлекательное — это фотографии. Одна другой лучше, одна другой трогательнее. На обложке монмартрская улочка с куполом Сакрэ-Кёр, знакомая всем по картинам Утрилло. На фронтисписе - вид из окна первой комнаты Хемингуэя на рю Декарт, с трубами, дымоходами и куполом Пантеона... Потом портрет молодого черноглазого жильца этой комнаты, а дальше...
Париж... Сегодняшний, но мало изменившийся с тех пор — Сена, набережные, парк Люксембург, Тюильри, Лувр, улицы, переулочки, площади, мосты... Но это не главное...
Главное — это места, непосредственно связанные с самим писателем. Дома и подъезды, лестницы и дворы его жилищ. На рю Декарт, кардинала Лемуана, Нотр-Дам-де-Шан, авеню Гобеленов. Булочные, где он брал по утрам свой багет, зеленные лавки, книжные магазины, куда он заглядывал, и кафе, кафе, кафе, несметное количество кафе, которые он знал и любил почище любого парижанина. И тут я совершил с автором книги маленькие турне по этим кафе, большинство из которых я тоже знаю.
«Де Маго», «Флёр», «Липп», «Куполъ», «Салют», «Ротонда», «Клозери-де-Лила», «Дом»... Тут он сидел, возможно, часами, пил свои вермуты, «шамбери-пасси» и закусывал всяким «касонэ», рагу из дичи и ел устрицы «марэн» и сосиски «сервилес», политые горчичным соусом. Он был великим гурманом. Кстати, заметил я, совершая свое турне, что Елисейские поля он избегал, — ни одно из тамошних кафе не упоминается, даже сверхзнаменитый кафе-ресторан «Фукет'с».
Из его любимейших я не обнаружил только три — «Мишо», о котором я фантазировал в своем «Зеваке», «Тулузского негра» и «Веселого негра». То ли они закрылись, то ли переименовались, но самые тщательные мои поиски ни к чему не привели...
Последние страницы книги посвящены освобождению Парижа. Хемингуэй вошел в него с первыми же войсками и первый бокал чего-то крепкого выпил в отеле «Риц» на площади Ван-дом, в котором когда-то останавливался. Я в нем не был, для меня он слишком шикарен.
Но большинство любимейших кафе Хемингуэя — «Флёр», «Де Маго», «Липп» — и книжные магазины «Шекспир» и «Галиньяни» есть и в моем собственном альбоме, который я окрестил «Праздник, который всегда и со мной».
Вот только так, и в этих местах, пересеклись судьбы двух писателей — американского и русского, — из которых первый был кумиром второго, а второй, очевидно, просто неведом первому...

02. 10. 86

Париж—16

Конечно же, это громадное упущение с моей стороны — так поздно вспомнить и спохватиться, что ничего не рассказано до сих пор об одной из главных достопримечательностей Парижа — о его ресторанах, о кулинарии и винах, которыми так славится на весь мир Франция.
Главная причина этого столь досадного упущения — моя активная нелюбовь к ресторанам и полная некомпетентность в вопросах кулинарии. В этом мы расходимся с кумиром моей юности Хемингуэем, которому я во всем хотел подражать. Он до старости лет помнил, какими улитками или устрицами славен тот или иной парижский ресторан, а в знании напитков ему не было равных. Я же примитивен до предела. Парижские кафе я, правда, полюбил — кружечка-другая пивца, чашечка кофе, и сиди себе сколько влезет, — но идеал моего застолья — это прокуренная холостяцкая комната, расстеленная газета, селедка, огурчик и соответственная этому жидкость. И минимум участников — желательно двое.
В ресторанах же чувствую себя всегда неуютно — и шумно, и многолюдно, и заглушающая все музыка, к тому же еще один мой дефект — начисто не разбираюсь в изысканных блюдах, всему предпочитаю фасолевый суп с жареным луком и котлеты с пюре. Ну, еще сосиски...
В покинутой мною родине я по пальцам могу перечислить рестораны, в которых бывал, да и то нечасто. «Европейский» и «Восточный» в Ленинграде, «Метрополь», «Националь» и «Арагви» в Москве и «Метро» и «Абхазия» в Киеве. За последний мне даже в свое время досталось: в заграничных своих очерках, сравнивая его с флорентийским подвальчиком «Бука-лани», отдал предпочтение последнему.
Но это все в прошлом. Сейчас же я живу в городе, в котором и не подсчитаешь, сколько ресторанов, и один другого лучше, знаменитее, дороже. В трех из самых прославленных я был, вернее, был приглашен.
«Тур д'аржан» («Серебряная башня») на берегу Сены и с видом из окон на Нотр-Дам — один из самых знаменитых и шикарных Пригласивший меня туда весьма состоятельный итальянец в кулинарии разбирался, денег не жалел, и выбрано было все самое дорогое. Как правило, в противоположность тому же Хемингуэю, я забываю, чем меня угощали, но на этот раз запомнил какую-то особенную жареную утку. И не так по вкусовым ее качествам, как потому, что у нее был порядковый номер, и очень большой, порядка 25 750. Номер этот на очень изящной карточке воткнут то ли в крылышко, то ли в спину утки. Зачем это придумано, я так и не понял.
Мужская прислуга в черных костюмах, бантиках и, по-моему, в белых перчатках безукоризненно вежлива и абсолютно бессловесна. Блюда сменялись одно за другим так, что ты не успевал заметить, как исчезла эта тарелка и появилась новая и когда успел наполниться твой хрустальный стакан. Сервировано все по-царски, и посередине огромный букет экзотических цветов, составленный, не сомневаюсь, самым знаменитым японским мастером икебаны. Музыки никакой, одна величественная тишина, нарушаемая звоном серебра и неторопливой негромкой беседой. Было вкусно и, в общем, скучно.
Два других знаменитых ресторана, оба рядом — это «Распутин» и «Шехерезада». Приглашены мы были туда хозяевами ресторанов и угощены по непонятной мне традиции только шампанским, каждая бутылка по 1000 франков, не меньше. Закуски никакой, кажется, только орешки, а может, и их не было. Зато были певцы и певицы — «Очи черные» и прочая псевдоцыганщина. Оформлены залы а-ля рюсс, официанты в шелковых косоворотках, шароварах, ни звука по-русски. Было забавно, любопытно, но, в общем-то, тоже скучно, хотя подвыпивших и громких разговоров побольше, чем в «Тур д'аржан».
Куда веселее и непринужденнее в ресторанах средней руки. Например, в одном, возле площади Бастилии. Ресторан этот овернский, подражает чему-то деревенскому, украшен всякими косами, серпами, снопами, а с потолка свешиваются сапог и деревянные сабо. Чем кормили, не помню, но было вкусно, остро и весело. Пили вино, очевидно, тоже овернское.
Другой, не менее симпатичный, ресторанчик на маленькой улочке возле Отель-де-Вилль и Центра Помпиду называется «Un piano dans la cuisine» («Пианино на кухне»), В нем немыслимо тесно, столы тянутся рядами, и как между ними передвигаются официанты, понять нельзя. Но главное в этом милом заведении — это маленькая сцена, на которой очень весело лицедействуют изящные, ловкие и совсем не бездарные мальчики, по-видимому, определенной склонности. Тут было по-настоящему весело, много хохота и, кажется, неплохая еда — мои друзья, знатоки французской кухни, хвалили.
Очень популярны в Париже китайские и вьетнамские рестораны. Их множество и виде. В нескольких из них я был. Всегда очень чисто, тихо, услужливо, с улыбками и ни в чем ни минуты задержки. К восточным кухням я отношусь, мягко говоря, сдержанно, но друзья не оставляют меня в беде; в конце концов, никаких претензий у меня никогда не бывало.
Только один раз за всю мою двенадцатилетнюю жизнь в Париже ушли мы из ресторана если не разгневанные, то раздосадованные. Отмечался день рождения моего друга; Выбран был «Бистро ромэн» на бульваре Монпарнасс, потому что все мы любители фирменного блюда «карпаччо» — тонко нарезанные, почти прозрачные ломтики то ли копченого, то ли сушеного мяса. Записываться сюда надо заранее, народу много, официантов почему-то мало, ждать приходилось долго, а главное, проверяя под конец счет (французы это любят), было обнаружено, что с нас содрали 300 франков. Их, правда, вернули, но без признаков смущения — что ж, бывает... Будете в Париже, не ходите в это бистро.
Свой недлинный список парижских злачных мест я закончу самым симпатичным из всех — русским «Домиником», — он в двух шагах от знаменитого роденовского Бальзака и того самого «Бистро ромэн», где нас обсчитали.
Славен «Доминик» не только своим отличным борщом, ухой, котлетами по-киевски, блинами и варениками, но главным образом своим хозяином, недавно умершим бывшим одесситом. Мы с ним были знакомы, и я имел даже счастье быть приглашенным к нему домой. А дом его, небольшая квартира над рестораном, не дом, а музей. Доминик коллекционировал все русское и все первоклассное — от картин и акварелей до старинной посуды, серебра, фарфора, тканей и полотенец. На почетном месте хранится молоток, которым якобы Петр Великий закладывал Санкт-Петербург. Увы, все это богатство лишилось хозяина, наследовавший его сын ко всему этому более или менее безразличен.
На этом нашу прогулку закончим. Впереди, если будет время и охота, а у друзей моих большие деньги, побываю наконец и в «Максиме» — это самый знаменитый из парижских ресторанов.

24. 11. 86

Книжные магазины Парижа

Я человек не очень трусливый, — говорю это без всякого хвастовства, — но чего боюсь панически, до дрожи, это книжных магазинов. И не потому, что — ах, какой культурный, интеллигентный! Стыдно признаться, но я никогда не читал (и не прочту!) ни Чернышевского, ни Гегеля, ни даже К. Маркса, но почитать иной раз люблю. И желательно, чтоб это была моя книжка. Читать предпочитаю дома, на диване, с удобством.
А книг вокруг, здесь, в Париже, море разливанное. Даешь себе зарок — не заходи сегодня во «FNAC» — дальше объясню, что это такое, — нарочно не беру денег, но... ноги, проклятые ноги, сами туда тебя приводят. И даже к кассе — будь оно неладно.
Итак — парижский книжный магазин.
Начинается он, в общем-то, с углового киоска. Или магазинчика, на котором написано «Joumaux» — «Газеты» — и изображено гусиное перо.
Вспоминаю наш киевский, на углу Пассажа. Серые обложки, «Блокнот агитатора», «Пропагандист», какой-то там «Сержант милиции», если повезет — «Работница», «Здоровье», «Вокруг света». По знакомству из-под прилавка дают «Жиде Варшавы», «Свят», «Пшекруй», «Юманите» — все-таки заграница.
А здесь... Не говорю уж о всех «Мондах», «Фигаро» и «Таймсах», но, поверьте мне, нет того журнала, который не хотелось бы купить. Одолевает в них, конечно, реклама: половина 140-страничного еженедельного «Пари-матча» или «Фигаро-магазин» — это улыбающиеся красавцы и красавицы, новые марки «тойоты» или «ситроена», пива, бритв, диадем и ожерелий. Но Бог с ними. Пропустим.
Так что же вас интересует? Спорт? По каждому виду свой собственный журнал — футбол, хоккей, регби, велосипед, мотоцикл, автогонки, лыжи, специальные журналы по альпинизму, «plancbe a voile» (дощечка с парусом), серфингу (прыганье на дощечке по гавайским или калифорнийским 5-6-метровым волнам), скэтбордам (дощечка на колесиках), роликам — опять возродившемуся сейчас увлечению начала века. И все это не меньше, чей по сто страниц. Что еще? Моды, девушки, мальчики? К вашим услугам. Фотография, репорт таж, гороскопы, потусторонний мир, оккультизм, филателия, оружие, амуниция, охота, coбаки, лошади, кошки, садоводство, домашнее хозяйство, кухня, вина, столярное дело... И, как ни странно, меньше всего кино — сам не знаю почему. Даже мой газетчик не в силах объяснить. Может, все из-за того же телевизора? Всё теперь на него валят...
Но это киоски, журналы, Так сказать, присказка, закуска перед обедом, селедочка. Перейдем же к сказке.
Количество книжных магазинов не поддается описанию. У нас в Киеве, на Крещатике, их три (если считать «Пассаж», некое ответвление от Крещатика, внутренняя улица, где я жил). Здесь же, на одном бульваре Сен-Жермен (он, правда, подлиннее Крещатика), их не меньше двадцати. И так чуть ли не на каждой улице, — только на Шанз-Элизе (Елисейских полях) их нет ни одного! Там шик, роскошь, кафе, кинотеатры и банки. (И наш, к слову, «Аэрофлот», огороженный со всех сторон, оцепленный полицией с автоматами, — «хулиганы» бьют витрины!)
Треть или четверть книжных магазинов антикварные — заходить не будем, это выше наших сил.
Зайдем только в три. Нет, в четыре. Те, которых я больше всего боюсь. Два из них на рю Риволи — оба английские, — «Смит» и «Галиньяни». Третий — «Арткуриаль» — на рю Матиньон, недалеко от Шанз-Элизе. И четвертый — упоминавшийся мною уже «FNAC».
Начнем с него — в нем, по непонятным мне причинам, все книги на 20% дешевле. Поэтому всегда толпы. Кроме книг — пластинки. Есть и фотоотдел. И обязательная фотовыставка.
Первое, что бросается в глаза, когда заходишь, это десятка полтора-два мальчишек, сидящих на полу и листающих «банд дессинэ» — комиксы. Взрослые делают то же самое, только стоя.
Прилавков нет, все, тискаясь, роются на полках. Где-то бродят продавцы, которых не сразу и найдешь.
В каждом отделе хочется рыться. География, путешествия, карты, планы, путеводители. По всем странам мира.
Словари! Все виды «Ларуссов» и прочих энциклопедий на всех языках (кроме БСЭ). От тех, что с картинками, оторваться невозможно. Детский отдел — для всех возрастов. Кино, театр, искусство, архитектура. В остальных отделах — слава Богу, не захожу, — наука и техника, философия, юриспруденция.
Гарантирую — меньше часа в магазине не пробудете.
Уходим. Идем на Риволи. «Смит» и «Галиньяни». Ах, какие там мемуары! Последний бестселлер — воспоминания 82-летней Глорин Свенсон — кинозвезды 20-х годов. Книга престарелой Юрсенер, недавно избранной во Французскую академию «бессмертных», — о знаменитом японском сорокалетнем писателе Мишима, десять лет тому назад публично сделавшем себе харакири. Новая книга Труайя — тоже «бессмертного», русского по происхождению, об Александре I. Печет русских царей, как блины. Совсем недавно, год назад, была Екатерина II. В год по царю. А вот... Но времени уже нет. Надо еще в «Арткуриаль» зайти.
В передних залах этого магазина-музея — выставки. Что-нибудь очень модерное и очень дорогое. Минуем и отправляемся в «Librerie» — книжный отдел.
Здесь только искусство. И вот тут-то можно тихо сойти с ума. Или, в лучшем случае, заплакать. Десятки, сотни, тысячи Пикассо, Модильяни, Матиссов, Клодов Моне, Шагалов, Сальвадоров Дали и таких, о которых ты и слыхом не слыхал. А какая бумага, какие переплеты, какие иллюстрации! А какие цены!..
Большой отдел архитектуры. Изумительные издания Корбюзье, Нимейера, Райта, Кензо Тнги! И наш Леонидов, Мельников. Очень хорошо изданы.
Здесь я как-то долго ходил, делал круги, ушел, потом вернулся и купил Альберта Шпеера — соратника Гитлера, в тесном контакте с которым он проектировал Новый Берлин, даже под нашим артобстрелом, в бункере, они этим занимались. Но это уже отдельная тема, очень интересная, — архитектура третьего рейха и сталинский соцреализм. Как-нибудь в следующий раз.
На этом поставим точку. Хотелось бы зайти еще в русские магазины — но времени уже нет. Тоже в другой раз.

12. 04. 86

Музей Пикассо

Виктор Некрасов на «Радио Свобода»
в передаче «Культура. Судьбы. Время»
рассказывает о Музее Пикассо,
20 мая 1986 г.



Я уже жаловался на парижские очереди, почти не уступающие очереди в Мавзолей Ленина. Очереди в музеи, на выставки. На недавно закрывшуюся в Центре Помпиду выставку, посвященную Вене начала века, я простоял два часа и на выставку попал обессиленный, ничего не соображающий. И именно из-за хвоста, растянувшегося на два квартала, я не мог попасть в музей Пикассо. Только через полгода после его открытия удалось в него проникнуть.
Музей замечательный, один из лучших, который я видел когда-либо. И по содержанию, и по экспозиции, сделанной с великим умением и вкусом.
Пикассо или Пикассо — до сих пор спорят, где надо ставить ударение. Я ставлю на «о», считая его французом, — с двадцати лет он жил в Париже, — хотя на самом деле он испанец. Но как ни произноси его имя — художник он великий. Выходя из музея, ты окончательно убеждаешься, что это действительно так.
В юные годы я, конечно же, боготворил Пикассо. Как и Ле Корбюзье, и вообще все новое, идущее наперекор старому, на наш взгляд отслужившему. Хотя, скажем в скобках, великий франко-испанец в 30-е годы, годы моей юности, был далеко уже не нов... Сейчас, на старости лет, меня тянет уже не к передовому, а к прошлому, к Левитану, Серову, к «Миру искусства», который, кстати, родился и развивался одновременно с Пикассо.
Что есть прекрасное? — задаю я себе вопрос. То, что создано талантом, — отвечаю я сам себе. А что есть талант? Талант — это высшая степень умения. Умения лепить горшки, ваять Венеру Милосскую, подковывать блоху, изобразить фавна, отдыхающего после полудня... И нигде не терять своего лица, везде оставаться самим собой — тульским оружейником, Фидием или Праксителем, Нижинским, Пикассо...
Пикассо был новатором. Потом стал классиком. Ему начали подражать. И всегда безуспешно. Потому что скопировать талант невозможно. Он остается всегда при тебе, и украсть его нельзя.
Мне глубоко несимпатичен Пикассо как человек. Своим, Богом данным, талантом он спекулировал. Обожал и умел делать деньги. Знал, что любая его халтура — а и это он делал талантливо — принесет ему деньги, и зарабатывал на ней миллионы — меньше не брал. Он был богат и жаден. Очень скуп. Знаменитый фотомастер, фотохудожник Брас-саи его ближайший друг, вспоминает, какую он ему устроил сцену из-за четырех кнопок — тот взял их у него, чтобы приколоть какие-то свои фотографии. «Будь любезен, верни, ты сказал, что берешь на час, что пойдешь купить себе. Почему не пошел, почему не купил? Верни сейчас же...» Пикассо был конъюнктурщиком, причем хитрым, нечестным. Вступил в коммунистическую партию, — в те годы это было признаком прогрессивности, — но в Советский Союз никогда не ездил, зная, что Сталин к его творчеству относится более чем сдержанно. Но портрет его, к 70-летию отца и учителя, сделал. И пару сантимов на нем тоже заработал, как и на облетевшем весь мир, во всех направлениях, голубе мира. Кстати, портрет Сталина — смею утверждать это! — бездарная вещь. Талант не терпит фальши — а это была фальшь.
Короче, на мой взгляд, он был человеком плохим. Но художником хорошим. Очень даже. К чему бы ни прикасался, получалось искусство. Он брал глину, ножницы, кисть, холст, карандаш, чего-то там со всем этим чудодействовал, и получался шедевр. Большой, маленький, крохотный, но шедевр. Кусок картона, проволока, железяка, три гвоздя, обрывок тряпки или газеты, клей, и все, — прямая дорога в историю искусства XX века, во все каталоги, художественные исследования. И называется это «Композиция № 16», или «№ 34-бис», или «Медитация», или «Портрет мадам X», и не спрашивай только «почему?», ни в коем случае не спрашивай — это бестактно, это признак ограниченности.
И вот висит этот кусочек картона с гвоздями на стенке отеля «Сале» на рю Ториньи в Париже, и ты стоишь перед ним и благодаришь тех, кто его повесил сюда.
Этому отелю, особняку, триста лет. Построен он в середине XVII века по заказу некоего Пьера Обера, сеньора де Фонтеней. В прошлом веке в нем находились какие-то учреждения, посольства, потом он пришел в полный упадок, и в 1964 году его купил город Париж. И тут надо отдать должное французам. Сразу после смерти 84-летнего художника в 1973 году, когда началась драка за его наследство, город Париж при содействии правительства приступил к реставрации здания. Сразу же решено было разместить в нем коллекции художника, вернее, той части их, которая попала в руки правительства в виде выплаченной «натурой» пошлины на наследство, полученной от многочисленных наследников Пикассо.
Летом 1985 года реставрационные работы, длившиеся более десяти лет, были закончены и открыт музей Пабло Пикассо. В нем собрано более двухсот его полотен, 158 скульптур, 16 коллажей, около сотни керамических работ и несколько тысяч рисунков, эстампов, эскизов, не говоря о письмах, рукописях, фотографиях.
Не знаю, как другие, но я не люблю большие музеи. Лувр и Эрмитаж в том числе. Теряюсь и устаю. Мне милы маленькие. Типа коллекций Фрика в Нью-Йорке или леди Уоллес в Лондоне, где собрано все прекрасное, но в ограниченном количестве. Или музей Ван Гога в Амстердаме, Эль Греко в Толедо, Родена, Бурделя, Делакруа, Моро в Париже. Сейчас к ним прибавился музей Пикассо. Ты в нем не только не устаешь, ты в нем отдыхаешь. В двух этажах и одном подвальном помещении прекрасно реставрированного особняка с поразительным вкусом развешаны, не налезая друг на друга, полотна художника всех его периодов — голубого, розового, последних лет. Не навязчиво и не густо экспонирована скульптура. И где-то в переходах, на лестницах, то тут, то там выглядывают те самые картоночки с гвоздями, маски, коллажи. И все это на фоне нейтральных, не утомляющих цветом стен. И маленький дворик, атриум, в нем скульптура. И все это почему-то не утомляет, хотя знаменитая «Герника» бьет тебя по голове (она, правда, не здесь, а в Мадриде), а пропагандистско-антиамериканское полотно «Избиение в Корее» (оно здесь) просто отталкивающе. Но это исключение, остальное же прекрасно, не боюсь этого слова.
Выходишь из музея с чувством благодарности к его устроителям, переходишь маленькую площадь и в небольшом магазинчике можешь купить литографии Пикассо, расписанные им тарелки — бык, тореро, Дон-Кихот, все та же голубка. Цены соответствующие — тысяча, две, три... Я ничего не купил. И, признаюсь, не потому, что скуп, а от огорчения. Я тоже расписывал тарелки, и, по-моему, неплохо, но мне за них даже ста франков не дают. Обидно...

14. 05. 86

Музей д'Орсей

Как ни странно, но наибольшее количество зрителей собрала в этом году выставка «Вена начала века». Живопись, архитектура, декоративное искусство периода нарождавшегося тогда стиля «модерн». Все это широко представлено было в Центре Помпиду — кроме знаменитых Климта, Шилле, Кокошки были даже акварельки юного Адольфа Гитлера, — но для того, чтоб попасть на эту выставку, надо было простоять не менее трех часов. И парижане стояли. И я стоял.
Нечто подобное, думаю, произойдет и с только что открывшимся музеем д'Орсей, который будет самым большим в мире собранием произведений французского искусства XIX века.
История этого музея, торжественное открытие которого произошло 1 декабря, такова. Громадное здание его на берегу Сены было когда-то вокзалом. Построен он был специально для Парижской Всемирной выставки 1900 года. Потом выяснилось, что для современного железнодорожного движения он тесен. Пригородные поезда проходили в туннелях под землей, а громадное здание превратилось в обиталище крыс и ящериц.
Был проект его снести, а на его месте построить современный отель или музей. Начались споры, закончившиеся тем, что еще при президенте Помпиду было решено использовать под музей существующее здание. При Жискаре д'Эстене было принято окончательное решение, а при нынешнем Миттеране началось и закончилось строительство.
Параллельно начались новые споры — что, собственно говоря, считать XIX веком? Академизм, классицизм, романтизм, импрессионизм, постимпрессионизм? С чего начать? Чем' кончить? Вдаваться в детали не буду, скажу только, что решено было в конце концов отобрать произведения искусства начиная с 1848 года и кончая 1914-м.
Короче, кое-что интересное в сверкающем ныне белизной здании старого вокзала увидеть можно будет, начиная с Делакруа, Энгра, Рюда, Карно и кончая Пикассо (он считается все же французом) и Модильяни, который, в общем-то, итальянец.
Думаю, что открытие этого музея — самое крупное событие в художественной жизни Парижа за последние годы.
Закончу же свой небольшой рассказ словами французского художника Детай. При открытии вокзала в 1900 году он иронизировал: «Вокзал прекрасен, в нем можно создать Дворец искусств, в то время как нынешний Дворец искусств напоминает скорее вокзал. Вот бы поменять местами».
Мечты художника, как видим, осуществились, но сам он, увы, до этого не дожил.

10. 12. 86

Верден — 70 лет

«Обычный день верденского ада. 112-й день обороны». Так озаглавлена была статья в газете «Фигаро» от 13 июня 1976 года. Именно в этот день — 13 июня 1916 года — в военных сводках было сказано: «День спокойный. Обычная артиллерийская перестрелка. Пехота -нормальная активность, бдительность». В этот же день шестьдесят лет спустя у форта Дуамон, в Вердене, выступил Президент Франции Жискар д'Эстен.
Почему именно этот день? Ведь началось великое сражение, вошедшее в историю Франции, 21 февраля, а закончилось победой французов в декабре? Почему же 13 июня?
Возможно, потому, что ранним утром этого пасмурного, дождливого дня некий лейтенант 137-го полка 23-й дивизии — фамилия его затерялась в летописях войны, — обходя передовую, обнаружил в одной из траншей возле форта Дуамон группу солдат, приготовившихся к атаке. В руках винтовки с примкнутыми штыками. Ждут сигнала... Все они были мертвы. Какой взрыв, какая волна газов их убила, неизвестно.
Такова легенда... Легенда о «Траншее штыков». Они до сих пор торчат из засыпанной землей траншеи. Среди них белый крест и надпись: «Неизвестным французским солдатам», а поверх — бетонный свод мемориала.
Так ли это было на самом деле, Бог его знает, но ни один из шести с половиной тысяч увешанных медалями стариков, воевавших когда-то на этой земле, а теперь слушавших речь Президента, не сомневался, что именно так, «Траншея штыков» стала символом. Триста пятьдесят тысяч французов погибло в этом сражении. Триста пятьдесят тысяч белых крестов осеняют сейчас могилы молодых и немолодых «пуалю» — волосатиков, фронтовиков, «блё-оризон», небесно-голубых, так их называли потому, что ходили они тогда в голубых шинелях. Примерно столько же погибло и немцев. Всего семьсот тысяч с обеих сторон. Мясорубка, ад, длившийся девять месяцев.
Все началось ранним утром 21 февраля. Артподготовка длилась семь часов, Потом атака. Одна за другой. Так длилось пять дней. Превосходство немцев было пятикратным. Продвинувшись на 5-6 километров и овладев одним из важнейших фортов Дуамон, немцы вынуждены были остановиться — выдохлись. Снаряды кончились. Руководивший операцией кронпринц Фридрих-Вильгельм затребовал подкрепления. Эта пауза спасла обескровленных французов. В этот день, 25 февраля, — самый длинный и самый тяжелый, как пишут историки, — начальник главного штаба Кастельно телеграфировал главнокомандующему Жоффру: «Вызывайте Петена». Жоффр и Петен не были друзьями — в декабре 1915 года первый сместил второго с командования 2-й армией в Шампани. Сейчас он ему же поручил оборону Вердена. И Верден выстоял.
К декабрю 1916 года французы вернули всю потерянную территорию. Это была победа.
В своей речи Президент вспомнил Петена: «На закате дней своих он покрыл свое имя позором, протянув руку Гитлеру. За это он был осужден. Но то, что он сделал для Франции здесь, под Верденом, мы забывать не имеем права. И мы воздаем ему должное, как и всем, кто одержал здесь победу».
...В один из солнечных дней 76-го года я бродил по бывшей передовой. Кресты, памятники, бронированные пулеметные гнезда, развалины фортов Дуамон и Во — здесь шли самые ожесточенные бои, — и над всем этим памятник-монумент, по-французски «Оссюэр» (от слова «кости»), и тихие, задумчивые, до самого горизонта рощи. Шестьдесят лет назад никаких рощ не было — сплошь изрытое снарядами, воронка на воронке, серое, грязное, на десятки километров пространство — ни долиной, ни равниной не назовешь, — именно пространство, мертвое, страшное, со скелетами бывших деревьев и телеграфных столбов.
Все эти места мне были уже знакомы. Двенадцатилетним мальчишкой на даче в Ворзеле, под Киевом, я следил за всеми этими событиями семилетней давности, листая старую «Ниву» за 1916 год. И форт Дуамон, и Во, и Бар-ле-Дюк, и «Вуа сакрэ» — Священный путь — нечто вроде ленинградской ледовой дороги — тоненькая ниточка, по которой шло снабжение осажденного Вердена, — все это я помнил с детства. По фотографиям, картинкам, военным сводкам...
И вот в этот солнечный осенний день я сидел у покрытого ржавчиной бронеколпака пулеметного гнезда возле форта Дуамон, прислушивался к тишине, звону жаворонка где-то в голубой вышине и вспоминал другое сражение.
Обычный день верденского ада, 112-й день обороны... А что ж у нас происходило, на наш 112-й день? Историки исчисляют начало обороны Сталинграда со дня 17 июля 1942 года, когда 62-я и 64-я армии вели упорные бои на рубеже рек Чир и Цимла. Если это так, то 112-й день приходится на 6 ноября. И как ни странно — бывают же совпадения, — именно об этом дне в одной книге, которая называется «В окопах Сталинграда», написано:
«Шестого вечером Карнаухов звонит мне по телефону.
— Фрицы не лезут. Скучаю. А у меня котлеты сегодня. И праздник завтра. Приходи. Я не заставляю себя ждать. Приходим. Я, Ширяев, потом Фарбер».
И, устроившись в тесной землянке, жуя котлеты и чем-то их запивая, трое офицеров вспоминают прошлое, дни отступления, нелегкие дни. А сейчас...
«— Как там на передовой, Лешка? — спрашивает у телефониста Ширяев. — Спокойно?
— Все спокойно, товарищ старший лейтенант, — нарочито бодро, чтоб не подумали, что он заснул, отвечает лопоухий Лешка. — В пятую ужин привезли. Ругаются, что жидкий».
Но были и другие дни, куда менее спокойные. Двести дней, двести ночей. И закончились они, как в Вердене, победой защитников.
В Вердене погибло 700 тысяч с обеих сторон. А в Сталинграде? Как утверждает БСЭ, «до 1,5 миллиона солдат и офицеров противника (с учетом потерь в ВВС) было убито, ранено и взято в плен». А наших сколько? Сколько ребят не вернулось домой? Ни одной цифры. Ни в энциклопедии, ни в фундаментальном труде «Сталинградская битва» академика А. Самсонова. Ни одной...
Когда в 1950 году я попал на Мамаев курган, он весь усеян был костями и черепами. Закапывали мы неглубоко, грунт был замерзший, потом все размыло дождями. Сколько ж полегло здесь? Никто не знает. Много, очень много... Страшно подумать.
Перед отъездом навсегда я опять пришел на Мамаев курган. Была зима, все занесло снегом. Мы с товарищем по колено в снегу искали что-нибудь напоминавшее былые окопы. Кругом был гранит и мрамор. Вдалеке с мечом в руке, лицом к Волге, неизвестно к кому и к чему взывала стометровая Мать-Родина. Окопов не было. Найдя что-то отдаленно напоминающее воронку, мы с другом вынули поллитровку. И рядом вдруг вырос молоденький лейтенантик.
— Постыдились бы, — грубо сказал он. — Тут люди кровь проливали, а вы...
— Между прочим, среди упомянутых вами людей был и этот товарищ, — мой друг указал на меня пальцем. — Из Киева приехал, друзей вспомнить.
Лейтенанта как ветром сдуло.
Сталинград сейчас от меня далеко. Верден ближе. А еще ближе Триумфальная арка с могилой Неизвестного солдата. Именно на нее кладу я свой букетик 2 февраля — ведь тот, кто лежит под бронзовой плитой, тоже воевал с немцами.

3. 03. 86

Пале-Рояль и колонны Бюрена

Говорят, у Парижа железный желудок — он может переварить все. Переварил Эйфелеву башню, которую лютой ненавистью ненавидел Мопассан («Всем приезжающим в Париж советую сразу же подняться на нее — это единственное место, откуда ее не видно), переварил Мон-парнасскую башню, строительство которой в самом центре Парижа чуть не вызвало революцию, переварил небоскребы района Дефанс и Фрон-де-Сен у моста Мирабо, переварил, наконец, знаменитый Бобур — Центр Помпиду, нечто напоминающее грандиозный самогонный аппарат, внутри которого выставки, собирающие тысячные толпы. Только с «Чревом» своим расстался, прославленным Ле Аль, на месте снесенных металлических павильонов которого вырос, вернее врос в землю, «Фором», четыре подземных этажа магазинов. Все это, вызывавшее в свое время дискуссии, споры, ссоры, чуть ли не драки, превратилось в неотъемлемую часть Парижа, стало его лицом. И парижане привыкли, как привыкли москвичи к своим высотным зданиям, которые сейчас никто уже и не ругает, несмотря на полную их бессмысленность.
Но и без сенсаций Париж жить не может. Сейчас такими сенсациями стали Луврская пирамида и колонны Бюрена в Пале-Рояль.
Лувру тесно — половина его сокровищ свалена в запасники. Вот и придумали во дворе, между его крыльями, сделать главный вход с подземным вестибюлем и множеством экспозиционных залов. А над всем этим соорудить стеклянную пирамиду. Зачем она, не совсем понятно, но так или иначе приступили уже к стройке — все окружено забором, рычат бульдозеры, везде торчат краны.
На смену Лувру пришел сейчас Пале-Рояль. Построенный знаменитым Лемерсье в начале XVII века для кардинала Ришелье, позднее перешедший во владение Анны Австрийской и ее двух сыновей Людовика XIV и Филиппа Орлеанского, этот изящнейший дворец находится в самом центре Парижа. Посредине его сад, окруженный колоннадой, и еще два симпатичных дворика, тоже с колоннами, вполне классическими. В садике мамаши с колясками и пенсионеры, в двориках стоянка автомашин.
И вот некоему предприимчивому скульптору пришло в голову вместо машин расположить в одном из двориков колонны. В целесообразности этой идеи ему удалось убедить министра культуры Джека Ланга, и начали их строить... Поднялся бум... Кто, как, зачем? Нарушение ансамбля. Бессмысленная затея, трата денег. В борьбу включились десятки организаций, комиссий, комитетов, против выступил сам мэр Парижа, сейчас премьер-министр Ширак. А стройка идет себе и идет.
Пошел и я на нее посмотреть. Походил вокруг, пощелкал фотоаппаратом. То же делали и сотни парижан, день был выходной, пожимали плечами, разводили руками...
Что и говорить — бессмыслица. Сотня, не меньше, колонн, полуколонн, четвертьколонн, мраморных, черно-белых, полосатых, стоят рядами, а между ними еще какие-то ручейки булькают. Какой-то из парижан, пожав плечами, сказал: «Черт знает что, одели дворец в пижаму...» И нужно сказать, очень точно определил. Я знаю, что сейчас в искусстве красота не в моде. Но, честное слово, очень уж некрасиво. Автомобили тоже не очень украшали дворик, но там хоть польза какая-то была, а сейчас ни пользы, ни красоты, одно пожимание плечами....
А стройка идет... Протесты не прекращаются, сменился министр культуры, парижане возмущаются, комиссии заседают, а колонны себе стоят и усмехаются — привыкните к нам, не убирать же нас, это тоже денег стоит...
Хорошо это или плохо? — задаю себе вопрос. По-моему, плохо, но и колонны правы — привыкнут к ним, как привыкли к Бобуру, даже полюбили его. А Бюрен станет знаменитостью — хоть кому-то будет польза.

26. 05. 86

2014—2020 © Международный интернет-проект «Сайт памяти Виктора Некрасова»
При полном или частичном использовании материалов ссылка на
www.nekrassov-viktor.com обязательна.
© Viсtor Kondyrev Фотоматериалы для проекта любезно переданы В. Л. Кондыревым.                                                                                                                                                                                                                                                               
Flag Counter